— Теперь до самой Гааги тебе придется сидеть рядом с этим дядей.
Мужчина, шелестевший утренней газетой, вздрогнул от неожиданности и сказал:
— Я с удовольствием посижу с твоим папой.
У спортсменов это называется «удар мимо ворот», но, возможно, мужчина ошибся на целое поколение просто потому, что плохо видел и носил очки.
— Почему ты с удовольствием посидишь с моим папой? — спросил парнишка.
— Ну, потому что мне приятно, — сказал мужчина.
— Ты что, знаешь моего папу?
— Нет, не знаю.
Даже на международных конференциях люди не проявляют такого полнейшего непонимания.
— Посмотри, еще один будозер, — сказал я.
По счастливой случайности мы снова проезжали мимо котлована, на краю которого возвышалась эта громадина. Мальчуган долго смотрел в окно. Потом спросил:
— В Гааге ты поедешь на трамвае или на такси?
— Пойду пешком, — ответил я.
— А ты пойдешь по маленькой дорожке под мостиком? — спросил он чуть ли не с надеждой.
— Да, — кивнул я, потому что не хотел отбирать у него этот мостик.
— Мы там поедем на трамвае, — объяснил он. — Когда увидишь меня в окне, помаши, ладно?
Я обещал. В Гааге он помог поезду остановиться, изо всех сил тормозя правой ногой. На перроне его мама пошла купить цветы. Когда я спускался по лестнице, он окликнул меня. Широко улыбаясь и прижимая к груди медведя, он сидел на корточках за прутьями решетки и махал мне вслед. Я тоже с улыбкой оборачивался и махал в ответ до тех пор, пока не прошел через контроль. День начался хорошо, У меня появился друг.
Сегодня хорошая погода?
Посвящается М.
Самое замечательное в писательском ремесле то, что ему невозможно научиться.
Можно научиться самым мастерским образом очистить селедку или обстругать доску.
Но не родился еще писатель, который, довольно потирая руки, встанет из-за рабочего стола и скажет жене: «Полный порядок, Мари, я только что добил специальную литературу, теперь я умею писать».
Но если вопреки ожиданиям он все-таки родился, то я не рискну совать руку в полымя его прозы.
Нет, научиться писать невозможно.
Это вечная проба пера: может, сегодня получится? — вечная надежда на удачу. И сколько блаженства в этих муках. Только представить себе, что в один прекрасный день вдруг сядешь и начнешь писать так же легко и просто, как чистят селедку или стругают доску. Вот был бы ужас. Ведь тогда тебе уготована пустыня иссушающей душу тоски. Ты навсегда распростишься с той полной опасности, прекрасно-отвратительной и отвратительно-прекрасной формой жизни, какой является писательство. В совершенстве владея профессией, ты будешь пописывать одной левой и уныло влачить это тяжкое бремя до конца дней своих.
Такого я не хочу.
Нет, чудо писательской профессии в невозможности достичь совершенства, ибо лишь тогда обеспечена тебе необозримая череда светлых, сумрачных и черных дней, пресечь которую дано лишь смерти.
Проба пера, и не более. Проба пера: может, получится?
А иногда, когда тебе кажется, что вот наконец получилось, испытывать ни с чем не сравнимое счастье. Но зачастую, как выясняется впоследствии, ты радовался напрасно, не получилось у тебя ровным счетом ничего. А значит, запущенная тобою красавица ракета в цель не попала, и все твои восторги были преждевременны.
Но и в этом есть свой смысл.
На этом держится ветер.
Вечный ветер сладко-горького сомнения.
Один пожилой коллега как-то говорил мне:
— Иногда среди ночи я просыпаюсь и с ужасом думаю: завтра утром я позабуду все слова. И больше их не вспомню. При этой мысли меня прошибает холодный пот.
Таково отчаяние, темная сторона счастья.
И тем не менее стоит попробовать еще раз.
Бывают дни, когда перо- не желает сдвинуться с места. Что хочешь, то и делай: не желает, и все. Но если ты, невзирая ни на что, упрямо продолжаешь свои отчаянные попытки, перо внезапно возвращается к жизни и заводит хоровод слов, на который ты смотришь с восторгом, как ребенок на ветряную мельницу.
Видишь? Все опять пошло на лад.
Здесь нет ни капли той уверенности, с какой очищают селедку или стругают доску. Ни капли. Выкинь это из головы. Здесь тебя всегда подстерегают тернии или розы.
И это тоже прекрасно.
Это наполняет твои дни страхом, радостью, надеждой, Усилием и вдохновением.
Спокойствие обманчиво.
Взрыв может произойти в любую минуту. Но не исключено, что это будет трубный глас. Есть и такая вероятность. Единственное, что от тебя требуется, когда ты пишешь, — максимум стараний и минимум посторонних мыслей. Честно дари сомнению его толику огня. И согревай рукою перо. И не слишком отчаивайся, читая книги, которые написаны столь нечеловечески прекрасно, что тебе остается лишь сказать: «Дайте мне лечь. Я хочу умереть».
Дай бог памяти, кто же из художников сказал: «Когда я вижу Рубенса, мне хочется взяться за кисть, а когда вижу Рембрандта, мне хочется бросить живопись навсегда».
Поэтому дни, когда идешь смотреть Рембрандта, нужно строго отделять от других. Сделай это в отпуске, когда твое перо отдыхает. Вернее, должно отдыхать. Хотя уже спустя четыре дня жена говорит мне: «Ради всего святого, садись писать. Ты же вконец извелся».
И я сажусь. Чтобы проверить, захочет ли писать мое перо. Ведь кто его разберет.
И в этом чудо моей профессии. Каждое утро я берусь за перо и ищу ответ на вопрос: «Сегодня хорошая погода?»
Из сборника «У стойки (II)» (1965)
Продавец селедок
Утром на набережной одного из амстердамских каналов я увидел нарядный рыбный лоток и не устоял — купил селедку.
— Лучку? — спросил продавец в белом халате, широкоплечий здоровяк с седеющей шевелюрой — на вид точь-в-точь футбольный фанатик, который все выходные пропадает на стадионе.
— Лучку не надо, — отказался я.
Поодаль ели селедку двое приятелей в комбинезонах.
— Кто-то ест с луком, а кто-то без лука, — глубокомысленно заметил один из них.
Продавец кивнул.
— Я вот лично предпочитаю ее в чистом виде, — сказал второй, слегка рисуясь, как девушка, только что заметившая свою привлекательность.
— Еще одну, — попросил я.
Нарезав селедку, продавец тут же запустил лоснящуюся руку в кастрюлю с луком.
— Нет-нет, не надо! — воскликнул я.
Он виновато улыбнулся и сказал:
— Задумался немного.
Приятели в комбинезонах тоже взяли по второй и затеяли пустяковый спор, в котором ни один не хотел уступать.
Когда, уже расплатившись, я сел за столик у окна в ближайшем кафе, они все еще спорили, жестикулируя для голландцев чересчур темпераментно.
Один крестьянин как-то говорил мне, что стоит рано утром закричать первому петуху, как все остальные петухи в округе тоже начинают голосить, только чтоб его перекричать. Мужчины, по-моему, берут с них пример.
— Что вам угодно? — спросила пожилая официантка.
— Кофе.
Не успела она добраться до буфета, как в кафе вошла неряшливо одетая толстуха, которая несколько месяцев назад перекрасилась в блондинку, но очень скоро затосковала по природному каштановому цвету, а потому щеголяла теперь пегой шевелюрой.
— Ты слышала? — крикнула она официантке.
— Что?
— Сын того человека, который торгует селедкой напротив кафе, вчера врезался на мопеде в трамвай. Ты знаешь, он ведь умер. Доктора в больнице не сумели его спасти. Отцу сообщили об этом полчаса назад.
Официантка поставила передо мной чашку кофе.
— Надо же… — пробормотала она.
Я глянул в окно.
Спорщики в комбинезонах ушли. Продавец, крупный, широкоплечий, привычно чистил селедку.
— Только-только семнадцать сравнялось, — сообщила толстуха. — Он учился на кондитера. На последнем конкурсе получил третью премию за шоколадный замок.
— Проклятые мопеды, — сказала официантка.
Лицо продавца не выражало абсолютно ничего. Ни горя, ни отрешенности, ни отчаяния, ни грусти. Ничего. Он заворачивал селедку для какой-то девушки, которая решила взять несколько штук с собой.
— Молодежь-то носится на них без оглядки. А трамвай ведь не может свернуть, — продолжала толстуха.
Продавец дал девушке сдачу и вновь стал чистить селедку. По его лицу ничего не было заметно.
«Люди — загадочные существа», — писал Витткампф.
Вместе с этим афоризмом мне вспомнилась и та фраза, которую с улыбкой произнес продавец, когда я, попросив вторую селедку, опять отказался от лука: «Задумался немного».
Годовщина
Серебряная свадьба уже позади. Мы, как принято, поехали вдвоем туда, где родились, в Гаагу. Увы, годовщина совпала с воскресеньем, когда любой город кажется прямо-таки вымершим. И все же мы неплохо провели там время, предвкушая возможность от души посмеяться вечером над Виллемом Каном и его Корнелией.[43] Бродили где придется, не пытаясь отыскивать памятные места. Кафе «Свидание» — там я впервые увидел ее и посчитал неприступной француженкой, так как она болтала со своей парижской приятельницей, — во время войны до основания разрушили авиабомбой, поэтому идти туда было незачем. И мы просто с удовольствием гуляли по городу. Недовольной моя жена бывает в двух случаях: во-первых, в те дни, когда на нашей улице воняет канализацией, во-вторых, когда нам присылают налоговое извещение. Тогда в ее глазах я замечаю грусть. Но сегодня грусти нет. Почта по воскресеньям не работает, извещений о налогах не приносят, а пахнет в Гааге куда приятней, чем у нас.
Мы зашли в кафе, в котором не раз бывали раньше, и заказали по рюмочке хереса.
Облокотясь на стойку, какой-то пижон нашептывал в прелестное ушко миловидной девушки непристойности. Два толстяка, сидя на круглых табуретах, о чем-то озабоченно говорили, и спины их тоже были круглыми и унылыми. Всем своим видом они нагоняли тоску. Вероятно, одному не повезло с женитьбой, и другому теперь казалось, будто жена собеседника не что иное, как пухлое досье в сейфе адвоката.