Я прошел вперед и сел в тот же вагон, что и девушка.
Ну погоди, подумал я. Дай срок, придет кондуктор.
Минут десять ничего не происходило, только нагнеталось напряжение. Но вот — наконец-то!
Перед нею стоял кондуктор с улыбкой заграничного образца.
Она открыла сумочку.
И подала ему билет.
Зато потом, когда подошла моя очередь, у меня билета не оказалось. Он выпал на перрон, когда я доставал сигареты. Под нетерпеливым взглядом кондуктора я обшаривал все свои карманы. Она тоже смотрела — и веселилась.
Женщины
Когда я был мальчишкой, к моей маме регулярно приходила в гости ее родственница Беп, незамужняя девица, сухая как палка и с каким-то вывернутым подбородком. Она появлялась по четвергам ровно в восемь вечера. Тогда мой отец брал под мышку кипу газет и уходил в кофейню, где оставался до тех пор, пока гостья наконец не соблаговоляла удалиться. Нельзя сказать, что он ненавидел Беп. Просто не чувствовал себя созревшим настолько, чтобы, с одной стороны, воспринимать всю ее глупость, а с другой стороны, противостоять трехчасовому словесному потоку, бушевавшему и выходившему из берегов в нашем доме по четвергам. Моей мужественной маме все же удавалось, стоя по грудь в воде, сдерживать напор стремнины. Однажды я услышал, как она защищала свою страшненькую и глупую родственницу-балаболку: «Все это верно, но она же такая добрая».
На что мой отец ответил: «Еще бы ей ко всему прочему не быть доброй».
Его не лишенное изящества замечание запало в мою душу и с тех пор лежит где-то на дне, дожидаясь своего часа.
А вчера я был в одном ресторане в компании друзей и знакомых. И судьба распорядилась так, что моей соседкой по столу оказалась девушка, которой я прежде никогда не видел. О чем очень сожалею, ибо. она отличалась выдающейся красотой.
На земле существуют самые разные типы красоты. Скажем, женщину, которая во время светской беседы о разнообразных преимуществах Еврорынка заставляет тебя беспрестанно думать о совсем-совсем иных материях, вряд ли можно считать эталоном красоты, скорее, это откровенный урод. Я, конечно, безоговорочный сторонник женского равноправия. Но сторонник осторожный. По мне, пусть они, если угодно, становятся судьями, комиссарами полиции, брандмейстерами, старьевщиками — пожалуйста. Я сплю и вижу прогресс. Но порой, один на один со своими мыслями, я вдруг начинаю сознавать, что еще с незапамятных эдемовских времен вся власть в этом мире сосредоточена в руках женщины, только лишь в силу того, что она женщина. Настоящая женщина.
А под настоящей женщиной я разумею такую, которая, к примеру, сделает невозможной измену мужа, соединив в себе чары всех женщин, какими он хотел бы обладать. Это уже не красота, а природный дар. Осчастливь ее сейчас равноправием, и она поблагодарит преисполненной вежливой мудрости улыбкой новобрачной, которой преподносят на свадьбу седьмой по счету тостер.
Однако же эта соседка по столу разбудила дремавшего во мне подростка.
Ее красота была поэтической, той, что обезоруживает зеленого юнца и заставляет его терять голову. Нечто неземное, понимаете? Хочется не столько возлежать с нею, сколько парить рядом — впрочем, как я читал, психологи утверждают, что это почти одно и то же. И тут она открыла рот:
— А мой жених в отпуск поедет в Италию и берет меня с собой, но мне не хочется, я ведь там уже была раз, и потом, гам столько бедняков — одно расстройство, какой уж тут отдых! И дома у них все старые, моему жениху нравится, а мне — нет. Чего он в них нашел? Грязь да дыры. Но раз моему жениху нравится, то я поеду…
И в таком духе весь вечер. Глупее некуда. Я смотрел на нее во все глаза, как по уши влюбленный подросток, вежливо поддакивал и думал про себя: надо все пересмотреть.
Потому что она была не только ужасно хороша собой и ужасно глупа, но и ужасно добра. Тогда я представил себя рядом с нею, за столом, двадцатилетним юношей — с какой радостью я бы согласился всю жизнь всегда и во всем поддакивать ей только ради созерцания этого совершеннейшего творения.
— Ты видишь ее, отец? — услышал я свой внутренний голос.
— Да, мальчик.
— Ты немного ошибся. Все-таки одно с другим вполне уживается.
— Да, мальчик.
И он зашуршал своими бесчисленными газетами с сообщениями о фатальных событиях, о которых он еще долго будет читать в молчаливо-суровом одиночестве, сидя у врат геенны огненной.
Трудный возраст
— Ну вот, опять пепла своего насорил, — заворчала жена, — посмотри, что там творится.
Мужчина опустил на колени газету, за которой прятался каждый вечер после ужина, и взглянул на палас.
— Тут всего-то чуть-чуть.
— Да у тебя же перед самым носом пепельница стоит, — повысила она голос.
Он наклонился и пошарил рукой по полу.
— Вот и все. Я теперь обязательно постараюсь быть внимательнее. Обещаю тебе. — Его голос звучал дружелюбно, но с какой-то неестественной интонацией, словно он обращался к ребенку, которому невдомек, чего же от него хотят взрослые. Ее это просто выводило из себя.
— Ты никогда не считаешься с тем, о чем я тебя прошу, — продолжала она. — Тебе плевать на мои просьбы. Всем на меня плевать.
Она чувствовала, что ее голос начинает истерически срываться, и подумала: так нельзя. Что можно подумать со стороны?
Между тем муж сложил газету, с грустью посмотрел на жену и осторожно посоветовал:
— Может, приляжешь на часок? Ты очень возбуждена. Пойди приляг…
Она резко подскочила и выкрикнула:
— Ладно-ладно, меня уже нет! Еще бы, я ведь сумасшедшая. Изволь, я избавлю тебя от моего невыносимого общества…
Громко хлопнув дверью, она стала подниматься по лестнице, а по ее лицу медленно текли слезы. В спальне она села перед зеркалом и с каким-то отвращением взглянула на себя. Ей уже под пятьдесят, лицо в морщинах, в глазах безысходная грусть. А слезы все катились по щекам. Она плакала беззвучно.
— Поднимись он сейчас наверх, — разговаривала она со своим отражением, — да скажи мне что-нибудь ласковое…
Муж тем временем неподвижно сидел внизу в своем кресле.
Газета валялась на полу, и он обдумывал случившееся подавленно, но все же с облегчением, потому что теперь он был один.
Вот уже год, как все это началось.
Скандалы по пустякам.
Вечные цепляния, которые неизменно кончались ссорами.
Яд в каждом слове.
Врач как-то сказал, что у нее подошел трудный возраст надо быть потерпеливее.
Терпения у него хватало. Но жизнь стала какой-то пресной, в особенности с тех пор, как дети обзавелись собственными семьями и разъехались, оставив их вдвоем в атмосфере холодной войны, постоянного напряжения, нервозности.
«Через некоторое время все пройдет, — сказал тогда доктор, — и вы заживете как прежде».
Мужчина поднялся из кресла — дородный коротышка — и подошел к буфету. Налил себе рюмку коньяку и выпил одним духом. Напиток подействовал незамедлительно: мрачное настроение уступило место равнодушному «да ладно…», что не соответствовало действительности, но доставляло известное удовлетворение.
Ничего, все образуется, подумал он.
А женщина наверху все еще сидела перед зеркалом. Она больше не плакала, только с каким-то недоумением смотрела на свое отражение и повторяла вновь и вновь:
— Поднимись он сейчас наверх. Поднимись он сейчас наверх. Поднимись он сейчас наверх…
Она произносила эти слова тихо, как заклинание, но без всякой надежды.
Муж налил себе еще рюмку и вернулся в кресло.
Сейчас она поспит немного и придет в себя, думал он. Как все-таки она быстро заводится. Трудный возраст. Ну да ничего, все встанет на свое место.
Он поднял газету и начал читать сообщение об убийстве. Но, поскольку его мысли были в другом месте, он мало что воспринимал. И все же он чем-то был занят.
Последний
Сидели мы как-то с Дирком на скамеечке у реки, за деревней. Одет он был в один из своих черных костюмов, у него их целых три. А еще шесть пар исподнего, две дюжины вязаных носков серой шерсти, да две пары таких крепких башмаков, что в них хоть сейчас полезай покорять Эверест. Я лично никогда не считал, сколько у Дирка чего, но так он сам рассказывал, а в правдивости его слов сомневаться не приходится, потому что это честнейший маленький старикан семидесяти двух лет от роду, со светло-голубыми глазами и белой развевающейся шевелюрой. Он походит на отставного клоуна, хотя всю свою жизнь проработал рассыльным у булочника в любезной его сердцу Гааге. На этой работе, менеер, такого понасмотришься, куда там… Когда он это говорит, взгляд его делается грустно-задумчивым, как будто перед его мысленным взором проплывают картины пережитого — всех прелестей и гадостей, о которых иной раз не вспомнишь без содрогания. Он мог бы написать об этом многотомные мемуары, но такого никогда не случится, поскольку он крепко усвоил, где его место в этой жизни, и к тому же писать — не его стихия. Но если бы… если бы он когда-нибудь взялся за перо, то можно с уверенностью сказать, что в его мемуарах речь пошла бы о профессионально-скептическом отношении булочника-разносчика к женским прелестям.
— Видели бы вы их всех! Бывало, приносишь спозаранку кому половинку белого, кому сайку, а они-то — заспанные, нечесаные, физиономии помятые, еще без марафета.
О женитьбе Дирк никогда не помышлял.
— Хотя в прежние годы голова у меня была вся в русых кудрях и все любили меня за веселый нрав, женщины тоже, — продолжает он свой рассказ, сидя рядом со мной у реки. Если нет дождя, он частенько наведывается сюда, когда в кармане ни монеты и на недельку-другую путь в деревенскую пивную заказан, ибо в долг он принципиально не пьет.
Люблю я слушать Дирка. Он доволен тем, что имеет, боготворит Нидерландское королевство, не забывшее его на склоне лет. Когда я слышу, как он умиляется по этому поводу, мною овладевает искушение взять его вот прямо таким да и водрузить на белокаменный цоколь рядом с фигуркой Сорванца