— Хорошо, я справлюсь, — ответила она.
Только бы она не забыла укоротить чехол.
Памятник
Вчера я побывал в Бергене, где принцесса Беатрикс открыла памятник поэту А. Роланду Холсту. Этой церемонии предшествовали речи. По просьбе господина Л. И. де Рейтера, председателя Фонда А. Роланда Холста, я тоже — коротко — выступил, поскольку принадлежал к кругу друзей поэта. Ниже приводится мое выступление.
За свою жизнь — к счастью, долгую — поэт А. Роланд Холст удостоился самых различных почестей. Ему были присуждены все мыслимые премии и все награды, о которых можно только мечтать. И особенно чтили поэта в столь дорогом его сердцу Бергене, где каждый юбилейный год устраивались пышные торжества. У любого, кого так превозносят, иной раз может закружиться голова. Но он никогда не зазнавался и самодовольным тщеславием не страдал, а относился ко всему с большой ответственностью подлинного художника и сдержанностью настоящего джентльмена.
Однажды, выслушав очередную порцию дифирамбов, он сказал мне с неподдельной скромностью: «Знаешь, как поэт Леопольд всегда был значительно выше меня».
Поток хвалебных отзывов и почестей плескался у его ног и словно бы тек мимо. Потому-то есть все основания задать вопрос: а могло ли бы открытие собственного памятника вызвать у А. Роланда Холста нечто большее, чем улыбку? Правда, я видел однажды, как Роланда Холста по-настоящему растрогало преклонение перед его поэтическим мастерством. Произошло это много лет назад, когда я навестил поэта и имел удовольствие рассказать ему следующую историю.
Когда немцы оккупировали нашу страну, профессору доктору Л. де Йонгу, впоследствии автору исторического труда «Нидерланды в годы второй мировой войны», а для друзей просто Лу, удалось вместе со своей женой Лисбет бежать в Лондон. Беглецы были тогда молоды и только что поженились. Радость оттого, что они не попали в лапы нацистам, не смогла все же уберечь их в затемненном Лондоне от грызущего чувства тоски. Как выразился Лу де Йонг в разговоре со мной: «Мы жили там, повернувшись лицом к родине».
Лондонские музеи были пусты, картины — спрятаны. Но каждый месяц одно из полотен выносили из подвала и выставляли на обозрение, а по первому сигналу воздушной тревоги сотрудники музея быстро убирали его в безопасное место.
Когда настала очередь картины Хоббема[64] «Аллея в Мид-делхарнисе», Лу де Йонг чуть не каждый день ходил полюбоваться ею. Чтобы утолить голод на голландскую культуру, которой им с женой так недоставало в Лондоне. Как раз в те дни наша культура понесла огромную утрату: пароход, на борту которого Марсман[65] надеялся добраться до Англии, был торпедирован и потоплен в проливе Ла-Манш. Лу де Йонг почтил память поэта, выступив по «Радио Оранье».[66] Конечно, покидая родину, он не смог захватить с собой книги, но нашел произведения Марсмана в нидерландском отделе библиотеки Британского музея. Это дало ему возможность процитировать в мемориальном выступлении стихи поэта.
К своему удивлению, он обнаружил в библиотеке, вдали от родины, еще и многое другое. Оба — как Лу, так и его жена Лисбет — восхищались стихотворным циклом А. Роланда Холста «Зима у моря», который считали шедевром нашей литературы. А Британский музей, оказывается, располагал полным собранием сочинений А. Роланда Холста. Лу де Йонг несколько раз побывал там и прямо в читальном зале от начала до конца переписал себе знаменитый цикл стихов. Потом он купил большой альбом наподобие тех, в которых пишут отзывы, и любовно, каллиграфическим почерком занес туда стихи Роланда Холста. Этот собственноручно изготовленный экземпляр «Зимы у моря» он подарил своей молодой жене Лисбет 6 сентября 1940 года, в первую годовщину их свадьбы, которую они вместе отпраздновали в затемненном, измученном воздушными налетами Лондоне, под свист падающих бомб.
Когда я рассказал Роланду Холсту эту волнующую историю, он впервые был заметно растроган преклонением читателя. «Выходит, я все же писал не напрасно», — сказал он.
И хотя после той ужасной войны прошло много лет, он послал Лу де Йонгу типографский оттиск «Зимы у моря» с дарственной надписью.
Отделенный только морем от гитлеровских банд, сидел молодой беженец в Британском музее, тщательно и любовно переписывая столь дорогие для него стихи. Эта картина, по-моему, значила для поэта куда больше любого скульптурного памятника. Поэт Роланд Холст сам воздвиг себе памятник, при жизни — своими произведениями. А насколько этот памятник величествен, он увидел в тот день, когда я поведал ему эту историю. Увидел затуманенным взором — и все-таки очень отчетливо.
О женщинах
Я вновь посетил музей в Гааге, чтобы полюбоваться двумя картинами, которые мне по-настоящему нравились. Они не изменились. Довольный, я направился к выходу, где час назад сдал в гардеробе портфель, плащ и зонтик вежливому молодому человеку, проявлявшему явное усердие.
Его уже не было.
За парапетом находился человек, несомненно, лет шестидесяти пяти с гаком, одетый в тесноватый костюм, купленный еще в добрые старые времена. Перед ним стоял маленький радиоприемник, из которого он, неуклюжими пальцами вращая регулятор, извлекал всевозможные хриплые звуки.
Когда я положил на парапет номерок, он поднял голову и спросил:
— Знаете, что я ищу, менеер?
Жители Гааги все еще «менеерничают». А в Амстердаме уже считают это обращение старомодным.
— Поди, новости ищете? — пошутил я.
— Нет, — сказал он. — Я ищу голос женщины.
Радио тихонько хрипело, а он встал и направился с моим номерком к вешалке.
— И чему же вы отдаете предпочтение? — спросил я.
— Это должен быть настоящий женский голос, — сказал гардеробщик. — Настоящий женский голос, который поет.
Он вернулся к парапету, положил на него мои вещи и пояснил:
— Для меня женский голос значит очень много.
Он снова сел к приемнику и продолжал:
— Во время войны… гм… Это было давно, но мы с вами, менеер, одного возраста, поэтому вы меня поймете. Во время войны я скрывался во Фрисландии. В деревне или, скорее даже, на хуторе. Вот где я почувствовал, что такое одиночество, менеер. Радио тогда было целиком и полностью в руках врагов, мы все это знали, но… иногда они передавали музыку. И порой пела женщина, я имею в виду с хорошим голосом, в такие минуты я замирал в крестьянском доме у приемника и слушал. И будто бы черпал из этого голоса новую жизненную силу.
Он посмотрел на меня и улыбнулся.
Его грубые черты были словно вырублены топором, но глаза светились трогательной наивностью, которая сразу вызывала симпатию. Равно как и приятный, мелодичный голос. Взяв с парапета портфель и плащ, я обнаружил, что он забыл на вешалке мой зонтик. Но разговор был слишком поэтическим, чтобы вдруг прервать его просьбой о таком тривиальном предмете, как зонтик. Поэтому я опять поло-жил плащ и портфель и сказал:
— Да, да…
Смысла в моих словах было не ахти сколько, но беседе они не мешали.
— Мой отец был человеком мудрым, — говорил гардеробщик неторопливо. — Однажды он сказал мне: «Знаешь, парень, все в мире предназначено для женщин». Я потом часто думал об этом, менеер. Отец был прав…
Я кивнул. И подумал: сейчас никак нельзя сказать: «Отдайте мой зонтик». Это было бы хамство. Поэтому я продолжал стоять.
— Я бы не стал говорить с вами об этом, если б не чувствовал, что вы думаете так же, — произнес он. — Я вижу это по вашему лицу. Жизненный опыт никогда меня не обманывает. Другой бы давным-давно ушел, верно? Женщины — удивительные существа, менеер. Они правят миром, хотя и не хвастаются этим. Если б не они, в нашем музее было бы пусто. Все здешние прекрасные картины, все скульптуры созданы художниками в честь женщин, которых они любили.
— Несомненно, — согласился я.
Я уже не смотрел на зонтик позади гардеробщика, а только на его лицо, которое теперь стало очень серьезным.
— Вы знаете, что я больше всего ценю в моей жене? — воскликнул он. — То, что она до сих пор крепко любит меня. Меня. А я всего лишь обыкновенный человек, менеер.
Он умолк.
И тогда я произнес:
— Было очень приятно поговорить с вами. Ну, до свидания.
Я двинулся к двери, всплеснул руками, обернулся и воскликнул:
— Ах, какой я дурак! Чуть не забыл зонтик.
Потому что я, мефрау, всего лишь обыкновенный человек.
Постскриптум
В девять часов утра я зашел в соседний кабачок и спросил у хозяина, дремавшего за стойкой:
— Я случайно не оставил здесь вчера вечером свой плащ?
Его сонный взгляд переместился к вешалке у двери.
— Да нет, там ничего не висит, — сказал он.
Дверь распахнулась, и вошел средних лет почтальон в форменной фуражке, с тяжелой сумкой через плечо. Неизвестно зачем он довольно громко крикнул:
— Почта!
Нельзя сказать, что почта, которую он бросил на стойку, оказалась большой, тем не менее он ушел не сразу. Сказал:
— Пожалуйста, — и продолжал стоять, переминаясь с ноги на ногу.
— Жажда, ясное дело, — понимающе произнес хозяин.
Лицо почтальона просияло, когда он увидел, что ему наливают полный стакан пива.
После первого глотка он проговорил:
— В это время года почта пустяковая, отпускная. Но набирается ее порядком. — Он вздохнул и жалобно заметил: — К вечеру устаю, прямо ноги не ходят.
Хозяин промолчал. А мне вспомнился гонщик Герри Кнетеман, который, выступая по телевидению, на вопрос, устает ли он после пробега по маршруту, ответил репортеру: «Устаю? А что такое усталость? По-моему, усталость — это своего рода эмоция».
Если это высказывание вставить в рамку и развесить на всех фабриках и в конторах Голландии, объем производства значительно возрастет.
Хозяин не читая выбросил в мусорный бачок два рекламных объявления и оставил только одну видовую открытку.