Несколько дней — страница 34 из 59

— Как ты можешь посылать его туда одного? — кричал он на маму.

— Ничего с ним не случится, — спокойно отвечала та и добавляла: — Иди, Зейде, и не задерживайся допоздна.

Я уходил, ощущая затылком беспокойные взгляды трех моих отцов.

Теперь Моше позволял Одеду править телегой даже на переправе через вади. Все сидели не шелохнувшись. Рабинович никогда и ни с кем не говорил о своей Тонечке, но это было то самое место, та самая вода… Даже лошадь, которую Моше приобрел много лет спустя, опасливо вытягивала шею, осторожно ступая по хлюпающей грязи, а у самой воды заупрямилась, однако, понукаемая Одедом и подталкиваемая вперед весом телеги, продолжила свой путь. Отражения дрожали на кругax, расходившихся от лошадиных копыт, но колеса телеги, поднимавшие со дна клубы ила, тут же мутили их.

Снова оказавшись на твердой почве, Рабинович оглянулся назад. Рябь понемногу улеглась, вода вновь прояснилась, и вади, подобно женской плоти, снова был гладок и спокоен, и на его поверхности не осталось ни единого шрама.

На подъезде к железнодорожной станции, той самой, на которой сошла когда-то моя мама, Одед остановил телегу.

— Сделаем привал и перекусим, — предложил Моше. — Некрасиво заявляться в гости голодными.

Все были рады спрыгнуть с повозки и немного поразмяться. Наоми расстелила на траве старую простыню. Рахель резвилась в сторонке, бодая порхающих бабочек и стрекоз, жевала цветы и блаженно пофыркивала.

Юдит открыла походную корзинку и вынула оттуда сэндвичи с яичницей и зеленым луком. Мы сидели в тени огромных эвкалиптов, росших у края платформы. С их верхушек на нас глазели нетерпеливые вороны, надеясь полакомиться остатками трапезы после нашего ухода. Несколько самых смелых слетели вниз и прыгали поодаль, поблескивая черными нагловатыми глазками.

Каждый год голос покидал горло дяди Менахема как раз в сезон созревания его знаменитых кипрских рожков, когда зелень первых плодов приобретала коричневые оттенки.

«Здравствуй, Зейде! Как дела?» — написал он в блокнотике, вырвал листок и протянул мне. Я поспешил вытащить из кармана заранее приготовленную записку, будто я тоже немой: «У меня все хорошо, дядя Менахем». Не знаю почему, но я всегда обращался к нему: «дядя Менахем», хотя его младшего брата отцом никогда не называл. Менахем затрясся в беззвучном смехе и ласково погладил меня по голове. Я терпеливо ждал, так как знал, что произойдет дальше. Он вытащил из кармана большой носовой платок, сложил его по диагонали так, чтобы получился треугольник, затем снова сложил, перевернул и затолкал концы платка в складки, пока у него в руках не возникла толстая матерчатая сосиска. Тогда он высвободил концы и завязал узелок с двумя маленькими ушками.

— Мышь! — восторженно кричал я.

Положив импровизированного зверька на ладонь левой руки, быстрыми пальцами правой дядя Менахем выщелкивал его прямо мне в лицо, а я пугался и хохотал, будто впервые.

Весенняя немота не позволяла ни смеху, ни стону вылететь из его горла. Зная это, Менахем тщательно готовился к предстоящим безмолвным неделям. Он заблаговременно раздавал распоряжения своим сыновьям во всем, что касалось ведения хозяйства, а также приобретал новый блокнот, при помощи которого общался с окружающими. В начале каждой страницы дядя написал красными чернилами: «Я потерял голос», чтобы никому ничего не объяснять. Пообвыкшись с годами, Менахем нашел в своей странной аллергии немало приятных сторон и иногда ловил себя на том, что с нетерпением дожидается весны. Как выяснилось, в дни этого вынужденного молчания он гораздо лучше и собраннее работает, успевает читать книги и слушать музыку, а его обострившиеся чувства улавливают тончайшие оттенки звуков, запахов и красок. Время от времени лицо Менахема озаряла таинственная улыбка — отражение возвышенных мыслей, не нуждающихся в словах.

Через несколько недель после Песаха к дяде возвращался его голос. Этому предшествовало ощущение странного теснения в груди, будто там вызревал некий плод. Способность говорить обнаруживалась внезапно, средь бела дня, когда очередная мысль, промелькнувшая в мозгу дяди Менахема, вдруг звучала вне его головы, произнесенная вслух, либо собственное изображение в зеркале обращалось к нему во время утреннего бритья. Менахем моментально одевался и бежал в Кфар-Давид через поля, втайне надеясь на то, что какая-нибудь шлёха из фантазий его ревнивой жены, явившись во плоти и крови, встретится на его пути и позволит околдовать себя с помощью вновь приобретенного дара речи

— Моше! Юдит! Дети! — восторженно кричал он, врываясь к нам во двор.

Слова, томившиеся в груди Менахема Рабиновича всю весну, вылетали из него, взволнованные, как стайка стрижей, щебечущих и кувыркающихся на лету.

Глава 8

Рахель росла, и в облике ее все более явно проявлялись бычьи черты. Мускулистые плечи, располагавшиеся выше обычного, были гораздо шире зада. Вымя было крохотным, а челка на лбу росла низко, как у быка, что придавало ее морде озорное выражение. Своими нахальными повадками и чрезмерно игривым нравом Рахель вызывала в Рабиновиче смущение, граничившее с неприязнью.

— Коровы так себя не ведут, — повторял он.

Время от времени Моше мысленно возвращался к намерению продать ее Глоберману, но каждый раз, когда он пытался затронуть эту тему, Юдит поворачивалась к нему своей левой, глухой стороной, однако можно было заметить, как лицо ее мрачнело, а пальцы непроизвольно сжимались в кулаки.

Дядя Менахем тоже заметил необычную привязанность Юдит к своей корове, однако, в отличие от своего брата, уважал право любого человека на странности. Он посоветовал ей проконсультироваться со своим соседом, Шимшоном Блохом, признанным авторитетом в деле разведения крупного рогатого скота.

— Только не позволяй ему задавать тебе идиотских вопросов, — предупредил дядя Менахем.

Шимшон Блох снискал себе воистину заслуженные любовь и уважение среди жителей всей долины, однако в той же мере он вызывал их возмущение своими любительскими исследованиями о сезонах возбудимости у быков. Полевой материал для своих экспериментов Блох собирал, задавая женщинам абсолютно бестактные вопросы.

— Профессор в университете режет мышей для того, чтобы понять, как устроены люди, я же задаю вопросы женщинам, чтобы узнать, что чувствует корова…

— Женская любовь — это тебе не течка у телки! — обрушилась на него как-то Бат-Шева.

— Самка всегда остается самкой, а самец — самцом. Можно подумать, большое дело — яичники да трубы… Какая разница, на скольких ногах она ходит? — оправдывался Блох.

Бросив на Рахель всего один-единственный взгляд, он сокрушенно покачал головой и авторитетно заявил:

— Пустые затеи!

Вынув из заднего кармана брюк складной деревянный метр, Блох произвел измерения: от плеч до основания хвоста и высоту в холке.

— Одна и та же длина, — печально констатировал он, — дас из а-тумтум, нит а-бик ун нит а-ку.

— Я хочу оставить эту корову себе, — настаивала Юдит. — Если она не будет давать молока, Рабинович продаст ее Глоберману.

— Такая уж коровья судьба, — вздохнул Шимшон Блох, — много молока из нее не выжмешь…

— Немного тоже поможет.

— Есть только один способ, — сказал Блох, — доить ее почаще, может, со временем что-нибудь да выйдет. Иногда это помогает.

Юдит вернулась домой и сразу же принялась за дело. Поначалу Рахель страшно нервничала, то и дело вздрагивала, пыталась лягнуть, однако та шептала ей на ухо ласковые слова и поглаживала по бокам, пока корова не присмирела.

Рабинович, застав работницу за этим занятием, быстро смекнул, что за этим стоит, и заметил, что она даром тратит силы и время. Глоберман же, не удержавшись, съехидничал:

— Может, госпожа Юдит подоит и других бычков? Они будут ей очень благодарны!

— Я буду доить эту корову, пока у нее не брызнет молоко из сосков, а у меня — кровь из-под ногтей, — ответила Юдит. — Не видать ее тебе, как собственных ушей.

Глава 9

На окно, на ставенку,

Села птичка маленька.

Мальчик прибежал к окну,

К птичке руки протянул.

Улетела птичка, птичка-невеличка,

Плакал мальчик, плакал —

Не вернулась птичка.

В роскошной деревянной клетке, подвешенной на стропилах, томился красавец кенарь — подарок Яакова. Поначалу он пел вдохновенно и добросовестно, но, обнаружив, что никто не восхищается его искусством, устыдился и смолк. Через две недели от тоски у него начали выпадать перья. Стоило Юдит распахнуть дверцу клетки, как он упорхнул — сердито, пристыженно и радостно, в той мере, в какой смешанные чувства способны гнездиться в птичьем сердце, и полетел назад к своему хозяину.

Обнаружив, что кенарь вернулся, Яаков понял, что любовные дела нельзя доверять посредникам, а так как набраться смелости и поговорить с Юдит с глазу на глаз он не мог, Шейнфельд решил совершить красноречивый поступок. Съездив в город, он купил пачку желтой бумаги («желтый — цвет любви»), разрезал каждый лист на квадратики разной величины и расписал их словами любви. Затем он спрятал все это в шкаф.

Каждый день после обеда мама позволяла себе глоток-другой граппы, после чего прятала бутылку в свой тайник и снова шла работать. Однажды она забыла прибрать за собой, а Глоберман, всегда являвшийся не вовремя, заглянул в хлев и увидел бутылку, стоявшую на столе. Он никому ничего не сказал, однако к концу своего следующего визита спросил ее, будто невзначай:

— Может, при случае выпьете со мной рюмочку, госпожа Юдит?

— Может быть, — ответила моя мать. — Если придешь в подходящее время и будешь прилично себя вести.

— Завтра, в четыре часа после обеда. — сказал Сойхер. — Я принесу бутылку. Я умею себя вести.

На следующий день, ровно в четыре, прозвучал знакомый грохот, и зеленый грузовик в который раз врезался в ствол эвкалипта. Глоберман, выбритый и сияющий чистотой, без веревки на плече, в свежевыстиранном костюме и новом картузе, был неузнаваем («ойсгепуцт