Он говорил спокойно, неторопливо, изредка замолкая, припоминая детали. И о том, почему по этой улице решил пойти, рассказал, и о том, как голоса услышал, как испугался поначалу и уйти решил, но как пересилил себя и на помощь кинулся, рассказал, что темно было и что лежащее тело только углядел и еще три силуэта над ним, и о том, как находчиво слово «милиция» на помощь призвал и как рванулись неизвестные в разные стороны. Даже постарался припомнить, во что одеты они были, но за точность не поручился, мог и перепутать, ночью, как говорится, все кошки серы. Следователь записывал старательно, понятливо кивал головой, несколько раз с одобрением и с долей уважения даже посмотрел на Вадима. Хороший парень этот Минин, с ним легко.
— Значит, во дворе совсем темно было или горели какие-то окна? — спросил Минин, отложив в сторону ручку и массируя уставшие пальцы.
— Не помню… не помню, — Вадим подумал. — Или нет, горело одно или два, не помню, — и спохватился запоздало, значит, не так уж и темно было. — Но до нас свет не доходил. Хотя, когда один из них побежал, на мгновение влетел он в эту полоску света, спину я его увидел, неестественно белые кисти рук…
— Кисти рук… — повторил следователь и раздумчиво посмотрел на Данина. — Хорошо детали ловите. Пишете?
— Немного.
— По спине описать могли бы его? По тому, как бежал, как плечами и руками двигал, как ноги ставил? Короче, какой он?
— Я понимаю вас, — ответил Вадим. И, как на экране, увидел опять этого белобрысого — пружинистого, тренированного, расслабленного в то же время, пластичного, породистого, и лицо его увидел, живое, уверенное, чуть хищноватое, совсем не испуганное, а скорее досадливое. Припоминая, Вадим глядел на следователя и в какое-то мгновение понял, что поймал тот что-то в его глазах, что-то упрятанное, укрытое тщательно, недосказанное, потому что искорка недоверия промелькнула у Минина во взгляде, и насторожился он как-то вдруг, будто понял интуитивно, о чем думал Данин в эти секунды. И оборвалась враз протянувшаяся между ними с самого начала разговора ниточка взаимного доверия и взаимного понимания. Сначала оборвалась, а потом исчезла бесследно. Вадим отвел глаза, будто ненароком, случайно, как бы заслышав шаги в коридоре. И вопросительно посмотрел на дверь, и, когда та так и не открылась, вернулся взглядом к столу, к белому листу протокола, и, не поднимая уже больше головы, словно в задумчивости, повторил:
— Я понимаю вас. Праздный он, самолюбивый, уверенный в себе, разжатый, раскованный, трусоватый в то же время…
— Симпатичный? — быстро спросил Минин.
И хотел было уже Вадим вскинуть глаза, даже голова чуть дрогнула, дай бог незаметно, но напрягся вовремя и удержал себя, и продолжая смотреть на протокол, ответил ровно:
— Не знаю, не видел.
И подумал тут же: «Наверное, возмутиться надо было, мол, я же сказал, что темно было и лиц не видел. Не доверяете, оскорбляете подозрением! Но поздно, поздно уже».
— Ну что ж, — Минин деланно вздохнул, развел руками и, в упор, бесцеремонно разглядывая Вадима, лицо его, плечи, шею, руки, сказал: — Не видели, так не видели. Распишитесь.
Потом он убрал протокол в стол и вместо него извлек оттуда же тощую папку. Вынул из нее какие-то фотографии, несколько бумажек.
— Это фотографии и план места происшествия. Место происшествия установлено со слов Можейкиной…
— Она пришла в себя? — не выдержал Вадим.
— Да, в тот же день, — с едва заметной усмешкой ответил следователь. Не поднимая головы, он раскладывал снимки.
Вадим ощутил горечь в горле. От курева, наверное, от никотина, машинально подумал он. Так. А если Можейкина, придя в себя, все по-другому рассказала — всю правду? Может, она в шоке была, когда его, Данина, просила не рассказывать, что с этим белобрысым знакома? Ну и что? Чепуха все это. Он отказаться может, спокойно отказаться. Никто теперь не докажет факт того разговора. Вот, дурак, ввязался. Данин покривился. Урок теперь тебе на всю жизнь.
— Вы больны? — услышал он голос справа. Голос был низкий, тихий, участливый. Однако Вадим вздрогнул. Он быстро повернул голову и наткнулся на маленькие, черные глазки другого следователя.
— С чего вы взяли? — Вадим постарался беспечно улыбнуться.
— Глотаете с трудом, за горло рукой держитесь, морщитесь. Ангина?
— Нет, просто першит.
— А-а-а, — протянул следователь и снова уткнулся в бумаги. «Психологи доморощенные», — со злостью подумал Вадим.
И злость помогла. Одна она теперь только завладела им. И исчезли сомнения, исчезли страхи. Он смотрел на Минина теперь без волнения и даже с легкой неприязненной усмешкой.
Минин указал на фотографии и попросил:
— Покажите, как вы шли, где увидели Можейкину и этих троих.
Фотографии были цветные прекрасного качества, сделанные с помощью вспышки. Снимали, наверное, в ту же ночь. Данин все показал.
— Спасибо, — сказал следователь. — Давайте я отмечу повестку, и можете идти.
Когда Вадим уже был в дверях, Минин проговорил ему доброжелательно:
— Если что вспомните, приходите.
«Только не грохнуть дверью, — подумал Вадим, — как тогда, в Кремле».
До дома своего шел пешком, шел долго и только у подъезда вспомнил, что рабочий день еще не кончился и надо было идти в институт. Войдя в квартиру, сев в кресло и закурив, понял, что никуда не пойдет, видеть сегодня никого не хочет, что сегодня он будет один весь вечер.
А наутро все те вчерашние неприятные ощущения, которые вчера так мучили его, так досаждали, так раздражали и мешали поладить с самим собой, притупились, потеряли остроту, стали неясными, расплывчатыми, бесформенными. Хотя осадок остался. Он все помнил, что было вчера, четко помнил, в деталях, но неудобства или беспокойства больше не ощущал. И очень был этому рад, а еще был рад тому, что умеет вот так замечательно управлять собой, своими эмоциями, чувствами. Раньше вот не умел, а сейчас научился. Еще год назад, если бы случилось подобное, маялся бы и мучился долго-долго, мрачный бы ходил, дерганый, все из рук бы валилось, срывался бы, заводился с полуслова. А сейчас все в порядке. На душе ладно и спокойно. Правда, трудов он затратил на это немало — ворочался полночи, уговаривал себя, что чиста его совесть, что одно только им чувство руководило там, в прокуратуре, — человеколюбие, и что если уж дал слово, то надо держать его. А потом варианты просчитывал, каким образом недосказанность его, злосчастные эти ложные показания могут на нем негативно отразиться. Просчитал и убедился, что никаким. И еще одно очко в пользу душевного равновесия прибавилось. Одним словом, поднялся он с ощущением радостной уверенности в себе и с верой, что сегодняшний день будет не из самых худших…
И впрямь ему повезло. Как никогда хорошенькая, как никогда кокетливая в это утро, Марина с довольным и гордым видом, будто виновницей всему была она, сообщила, что рано-рано утром сегодня Сорокин уехал на неделю на семинар в Киев, — это директор срочно послал его вместо кого-то там заболевшего. Данин присвистнул восторженно, ринулся к своему столу, широким жестом вынул лист бумаги из ящика и скоро и размашисто написал на нем заявление об отпуске за свой счет. Самому Сорокину он не решился бы этот листок подсунуть, не разрешил бы он, воспротивился, остренькими буковками вывел бы в углу: «Возражаю!» А заместитель его большеголовый, лысенький, неуклюжий, похожий на обиженного медвежонка Ряскин подпишет вне всякого сомнения, подпишет, даже слова не скажет, даже не скривится недовольно, не пробурчит: «Очередной же ведь отгулял, и за свой счет в феврале уже брал…» И сегодня же, ну в крайнем случае завтра, в Ленинград, в архив, там работа, настоящая, его, там ему рады, там ждут.
…Едва в поезд сел, залихорадило от сладостного предчувствия скорой работы, даже стойкий, чуть горьковатый запах старой бумаги ощутил. И все улыбался, когда у окна стоял, курил и мелькавшие огоньки машинально провожал глазами. А потом пораньше спать улегся, чтобы прошла поскорее ночь. Уже засыпая, решил, что завтра первые полдня тоже спать будет, чтобы проскочило, пролетело время. Жаль, что на самолет билетов достать не мог, но обратно только на самолете — подольше в Ленинграде прожить надо, все возможное из своего отпуска выжать.
Как ни расчудесно и ни замечательно было в Ленинграде, как ни обласкан он был там добрыми, умными, все понимающими людьми, как ни прижился он за эти дни к такому далекому и близкому теперь городу, как ни радостно и хорошо ему было там, а когда, дрогнув, коснулся самолет серой клетчатой бетонной полосы, через несколько минут замер, все еще деловито гудя, легкость Вадим ощутил необычайную, непривычную умиротворенность, умильность даже какую-то почувствовал. Подивился поначалу. Что? Почему? Без беспокойства подивился, вяловато даже, а потом понял — домой прибыл, к своему. Конечно же, так и раньше бывало, когда возвращался, но там, откуда он приезжал, всегда было хуже, хоть чуточку, но хуже, чем дома, и дня через три нестерпимо уже хотелось в родной город, в уютную свою квартиру. А на этот раз, когда в Ленинграде был, и не вспоминал ведь о доме, и не тянуло, и не пощипывало сердце легонькой, едва ощутимой тоской, да и вообще уезжать не хотелось. На мгновение даже промелькнуло как-то: а не остаться ли навсегда? Ан нет. Как вот увидел сейчас стеклянную коробку аэропорта, так устыдился даже тому, что не рвался домой, что в мыслях даже почти предал его. Но со стыдом своим справился Данин быстро, привычно дав себе допуск, мол, человек я, не машина; и скоро уже ходко и весело вышагивал по бетонке. Выйдя из аэровокзала, узрел огромный хвост на стоянке такси и пошел справляться об автобусе. Оказалось, что тот уехал только-только, следующий будет через полчаса. Он не расстроился и не огорчился даже — есть ли причины? Он дома, он отлично поработал, он доволен собой. И углядел, наверное, в нем этакого преуспевающего, делового, знающего себе цену молодца один из леваков, которых всегда хватает в аэропортах и на вокзалах и которых не возьмешь вот так вот запросто — они себе клиента сами ищут, высматривают его зорко, прицениваются. Подошел он неторопливо, вразвалку, весь джинсовый, стертый, безволосый почти, спросил тихо: «Куда?» — как своего. Услышав ответ, назвал цену, Вадим непроизвольно провел по карману, а потом усмехнулся и кивнул: «Поехали».