Обычно мы загодя готовились к походам, брали с собой котелки для ухи, соль, хлеб, перец, картошку.
Рано утром собирались в школе. Виталий Валерьянович уже поджидал нас.
— По коням, — говорил он.
И мы строились в пары и шли улицами по-утреннему тихой Москвы, и кто-нибудь запевал песню:
Взвейтесь кострами, синие ночи,
Мы — пионеры, дети рабочих…
Еще редкие прохожие провожали нас взглядом.
А мы шли гордые, печатая шаг, и сами себе казались очень красивыми, очень ловкими и, само собой, заслуживающими внимания.
Где-нибудь в лесу, на поляне, или на берегу реки устраивали привал.
Темные деревья, которые кажутся особенно загадочными и таинственными в сумерках; искры, летящие от костра в вечернее небо; звезды, переливающиеся между ветвей…
Трещат еловые сучья, пахнет расплавленной горячей смолой, лавровым листом из котелка, в котором варится уха; огонь освещает наши лица, наши блестящие глаза. Виталий Валерьянович сидит, поджав под себя ноги, иногда мешает ложкой в котелке, пробует на вкус.
— Хороша уха! — щелкает он языком.
Однажды Виталий Валерьянович предложил нам сыграть в следопытов-разведчиков.
Мы разделились на две группы — белых и красных. И началась борьба за поиски военного донесения, которое было спрятано в каком-то дупле одного из деревьев.
Это была очень увлекательная игра. Мы ползали по шершавым, пахнувшим хвоей дорожкам, выслеживая друг друга, оставляя за собой приметы, по которым союзники могли отыскать один другого, — сломанную ветку, оторванную пуговицу, шерстинку, завязанную на кусте.
Виталий Валерьянович тоже играл вместе с нами.
И только Зденек отказался участвовать в игре.
— Детский сад! — снисходительно и категорично сказал он. — А я уже давным-давно позабыл о детском саде…
Он улегся под деревом, раскрыл книгу. Казалось, его никто и ничто не интересует, — только книга, которую он держал перед глазами.
Сперва мы подбегали к нему, звали с собой, он отмахивался:
— Оставьте меня в покое…
И голос его при этом звучал утомленно и насмешливо, как будто он был старше всех нас на добрый десяток лет.
Валя не выдержала, стала тянуть его за руку:
— Зденек, брось дурака валять! До чего интересно, если бы ты знал!
Как бы нехотя он оторвался от книги. Сощурив глаза, медленно оглядел Валю.
— Погляди на себя. На кого ты похожа?
Валя вспыхнула, испуганно одернула на себе платье.
— А что? На кого?
— Красная как рак, волосы, как у ведьмы…
Валя заморгала глазами.
Может быть, она как бы со стороны вдруг увидела себя, должно быть, и в самом деле красную как рак, растрепанную, неуклюжую.
Тихо опустилась рядом с ним на землю.
— Вот и хорошо, — спокойно заметил Зденек. — Посиди, успокойся.
Лешка, пробегая мимо них, крикнул торопливо:
— Валька, идем! Кажется, напали на след.
Валя промолчала, а Зденек усмехнулся.
— Гуляй дальше, друг, знаком будешь…
И сделал вид, что внимательно, очень внимательно читает свою книгу.
Но когда я проползла мимо них — я пробиралась к сосне, где у нас должен был состояться военный совет, — я заметила: Зденек вовсе не читает, а с любопытством следит за мной, и Валя смотрит на меня, и в глазах ее неподдельный интерес и с трудом подавляемая зависть, а книга Зденека раскрыта все на одной и той же странице…
9
Мы все больше сближались с Робертом. Незаметно для самого себя он вдруг вытеснил Зденека. И получилось так, что главным у нас вместо Зденека стал Роберт.
Почему? Может быть, потому, что он был правдивый. Он не умел, не мог сказать даже самой пустяковой неправды, не стремился выделиться, щегольнуть своим умом, или памятью, или силой.
Мы не только подружились с Робертом, мы полюбили его. Лешка Елистратов просто ходил за ним по пятам, смотрел ему в рот, подражал его голосу, похоже, даже заикаться стал, чтобы еще больше походить на Роберта.
Валя откровенно признавалась:
— Роберту можно верить!
Помню, однажды многострадальный Лешка попал в больницу — он упал на катке и сломал ногу.
Мы с Валей отправились навестить его. Врач в больнице сказал нам, что кости сильно раздроблены, возможно даже, они срастутся криво, и Лешка обречен на всю жизнь остаться хромым.
Валя и я испугались, но постарались не показывать Лешке своего испуга.
Мы вошли в палату с очень веселыми лицами, смеясь немного громче, чем это полагалось.
Увидев нас, Лешка заморгал, и нижняя губа его задрожала.
— Надо же так, — сказал он. — Все катаются, и хоть бы что, а я, наверное, охромею навсегда…
Очевидно, до него дошли какие-то разговоры в больнице.
Мы с Валей наперебой стали утешать его.
Мы приводили множество примеров, известных нам, рассказывали о том, как своими глазами видели разможженные руки и ноги, которые так хорошо срослись, что стали еще лучше, чем были. Мы смеялись и трещали наперебой, и мало-помалу Лешкино лицо немного повеселело, он даже умял при нас бутерброд с колбасой и яблоко, а до этого, по его словам, ему кусок в горло не лез.
Потом мы ушли, и на наше место пришел Роберт.
Однако он не пробыл у Лешки и десяти минут. Он вышел к нам. Мы ждали его в садике, перед больницей. Сказал, заикаясь сильнее обычного:
— Черт знает что! Лучше бы я не ходил…
И пояснил нам: Лешка спросил его, как он думает, срастется ли нога, а он, Роберт, ответил, что врачи боятся — вдруг он останется хромым.
— Недотепа ты! — с досадой сказала Валя.
— А что же я должен был ответить? — спросил Роберт, с виноватым видом глядя на Валю.
— Все, что угодно, врать в три короба, только бы успокоить его!
— «Врать в три короба»! — повторил Роберт и вдруг рассердился: — Я лучше ходить не буду!
Он так горячо, так страстно произнес эти слова, что мы сразу поверили: он и в самом деле лучше ходить не будет, а врать не сумеет, как бы мы его ни просили.
Много позднее, когда Лешкина нога все-таки, наперекор всем опасениям, срослась правильно, кто-то из нас рассказал Грише Четвергу о словах Роберта.
Гриша сказал:
— А что ж, за одно это уже можно уважать человека!
И вскоре Гриша предложил нам:
— Давайте стараться всегда и во всем говорить одну лишь правду. Вот как Роберт.
— Давайте, — подхватила Валя, которая всегда была, как она говорила, за правду, хотя и могла нередко приврать. — Я — за!
Лешка спросил глубокомысленно:
— Всегда? А это все-таки трудно всегда говорить одну лишь правду?
— Это дело привычки, — ответила ему Валя, словно сама только и делала всю жизнь, что говорила одну лишь правду. — Привыкнешь, и уже совсем не будет трудно.
— Верно, — сказал Гриша и стал приводить нам примеры того, как правдивы, безукоризненно честны были великие люди прошлого.
Он рассказал о Сократе и Копернике, которые никогда не лгали и потому поплатились жизнью, о декабристах, не боявшихся выложить всю правду прямо в лицо царю.
Зденек шепнул Вале на ухо:
— Выходит так: будешь говорить одну правду — погибнешь!
— Пусть так, — упрямо сказала Валя. — Все равно надо стараться говорить правду. Только правду!
Озабоченно сдвинула брови.
— Ну, а если все-таки вдруг соврешь? Нечаянно, не желая, но ведь и так бывает…
— Не должно бывать! — отрезал Гриша. — Раз договорились — стало быть, выполняй!
— Я придумал, — сказал Зденек, покусывая свои четко очерченные губы. — Я придумал: кто соврет — платит штраф.
— В каком размере? — спросила практичная Валя. — И потом чем?
Зденек задумался. И мы все тоже не знали, что сказать.
Лешка поднял руку.
— Я знаю, — сказал он. — Пусть будет такой штраф — одно перо.
— Какое перо? — переспросила я.
— Обыкновенное, — ответил Лешка. — Каким пишем.
— Филармония, — одобрительно сказал Гриша. — Такой штраф доступен каждому.
Он сбегал в буфет и принес оттуда пустую коробку из-под печенья.
— Сюда будем складывать перья.
— Пусть их совсем не будет, — вздохнул Лешка.
— Пусть, — согласился Гриша.
Мы держались что-то около недели. Мы скрупулезно старались говорить одну лишь правду везде, где бы мы ни были, — дома, в школе, на катке, в кино…
Но всегда правду говорить тяжело, это я поняла на собственном примере.
Лучше всех учителей ко мне относился учитель географии Алексей Михайлович Козлов. За глаза мы его звали «Козел», не только потому, что у него была такая фамилия, а еще и потому, что он любил петь и всерьез считал себя обладателем очень приятного голоса.
Он часто выступал на школьных вечерах самодеятельности, исполнял романсы Глинки, Чайковского, русские народные песни. Пел он, закатив глаза и прижимая руки к сердцу, так искренне переживая и волнуясь, что мы боялись иной раз, как бы он не пустил петуха.
Он вызвал меня к доске, попросил показать на карте Мадагаскар и рассказать, что я знаю о Мадагаскаре, о флоре, фауне, народонаселении, основном занятии жителей.
Я не выучила урока и сказала ему прямо, что не могу отвечать.
Он удивился.
— Почему не можешь? — спросил он.
В другое время я бы нашлась, что ответить. Я бы с ходу придумала какую-нибудь изнуряющую меня болезнь или сослалась бы на пожар, обвал потолка в доме или что-нибудь еще в этом же роде, что помешало мне выучить урок.
Но теперь я должна была ответить правду. Я сказала, внутренне страдая и томясь:
— Я не знаю урока.
Он покачал головой. Глаза его смотрели на меня с удивлением и даже, как мне показалось, сочувствием.
— Ты, может быть, больна? — спросил он.
Наверное, он хотел помочь мне выкрутиться или просто не желал портить журнал плохой отметкой.
Весь класс выжидательно смотрел на меня. Особенно врезались мне в память немигающие, потемневшие глаза Роберта.
— Нет, не больна, — сказала я. — А просто не выучила урок, потому что вчера была на катке и очень устала.