Но она уже не слышит и отвечает вместо меня:
– Пойми, Женя, это же так вредно – и для желудка, и для сердца… Ну, как ты можешь!
Я прошу Евгению Филипповну почитать свои стихи.
– Вы действительно хотите послушать мои стихи? – переспрашивает она недоверчиво и как-то внутренне собирается.
– Почитай, Женя, почитай. «Душу-голубку», – Анастасия Ивановна уже отвлеклась от чайной темы и – мне: – Это чудное стихотворение. Слушаем, слушаем…
Какая-то птица в гуще листвы заводит свой посвист. Середина августа, птичьи голоса редки в это время, но ей отзываются. Вот эти строчки, которые я после записал в тот день по памяти:
Дольше всего продержалась душа:
Все-то ей чудится – жизнь хороша,
Все-то ей люди до боли милы,
Все-то ей солнце сияет из мглы.
……………………………………
Душу, голубку, лелею в руках,
Пусть ей поется в последних стихах.
Меня вдруг охватывает щемящее чувство исчезающего времени – того, что так мало осталось им, всем нам.
Женя и Иосиф вошли в XX век наивными детьми с незамутненной верой в человека, в красоту мира. И вот что удивительно – им удалось сохраниться такими до конца своей жизни, несмотря на все, что пришлось перенести. И эта вечерняя августовская прохлада, впитавшая в себя стихи Евгении Филипповны, голоса птиц, пространство неба с двумя восходящими к бледной луне крестиками реактивных самолетов на белых стеблях струй – все это дополняет друг друга, кажется, открывает какие-то новые измерения, где человеческая жизнь не рассеивается, как пепел, а продолжается в каких-то иных формах существования в бесконечности.
Requiem æternam dona eis, Domine,
et lux perpetua luceat eis[17].
…Вечерняя мгла уже накрыла парк вокруг Дома творчества в Переделкине. Отдаленный рокот двух устремляющихся в вечернюю синеву самолетов сливается с невидимым хором. И отдаленно, затихая, звучит многоголосие по всем живым и ушедшим.
Подземная река. Беседы наедине
Нам остается только имя:
Чудесный звук, на долгий срок…
Мое знакомство с Анастасией Ивановной Цветаевой длилось почти семнадцать лет. Оно началось в 1977 году в больнице, где я работал в отделении реанимации, а А.И. находилась на лечении, и вскоре перешло в дружеские отношения.
Стена жизни, сложенная из ярких лет ее московского детства, юности в Италии и Франции, в Киммерии у Волошина – всех этих кирпичиков счастья, на которые взгромоздились потом железобетонные блоки лет злоключений, лагерей и ссылки, – эта стена не слишком разделила нас. Во всяком случае, Анастасия Ивановна легко проходила сквозь нее. Я же испытывал естественные смешанные чувства любопытства, восхищения, некоторой робости.
В те годы о семье Цветаевых мало что было известно. Разве только в узких литературных кругах знали, что Марина и Анастасия были поздними детьми профессора Ивана Владимировича Цветаева и Марии Александровны Мейн, что Марина родилась в сентябре 1892 года, а двумя годами позже, тоже в сентябре, появилась на свет Анастасия.
Поклонники и знатоки поэзии знали и о дружбе сестер, и об их общей дружбе с Максимилианом Волошиным и Борисом Пастернаком, знали, конечно, и верили, что стихам Марины, «как драгоценным винам, настанет свой черед», как когда-то в ее молодые годы наступил он в еще дореволюционной России.
Черед Анастасии Цветаевой, ее звездный час настал в 1971 году. Тираж ее «Воспоминаний» в сто тысяч экземпляров был мгновенно раскуплен. Но еще до того как в 1966 году в «Новом мире» были напечатаны только избранные главы будущей книги, Борис Пастернак, познакомившись с отдельными главами, подготовленными к публикации, немедленно откликнулся: «Асенька, браво, браво… Каким языком сердца все это написано! Как это дышит почти восстановленным жаром тех дней! Как бы я Вас высоко ни ставил, как бы ни любил, я совсем не ждал дальше такой сжатости и силы».
За первым изданием последовали еще пять. Теперь книгу читали и в России, и за границей. Во Франции, например, в устных переводах своей жены, Галины Дьяконовой, прозой Анастасии Ивановны восхищался Сальвадор Дали. Общий тираж «Воспоминаний» составил свыше полумиллиона.
Наши беседы чаще всего возникали спонтанно, разрастались из каких-то бытовых разговоров. Многое я записывал тогда по следам этих бесед, что-то восстановил позже по памяти.
Время как будто отдавало ей долг за утраченные годы исковерканной жизни. Казалось, совсем недавно ею было написано стихотворение:
Мне восемьдесят лет, еще легка походка,
Еще упруг мой шаг по ступеням.
Но что-то уж во мне внимает кротко
Предчувствиям и предсказаньям, снам.
…………………………………………
Уж ве́домо предвестие томленья,
Тоска веселья, трезвость на пиру,
Молчания прикосновенье
К замедлившему на строке перу…
Но время сбивает легкий темп поступи, так просто не отдает свои трофеи. Приближаясь к своему столетию, она уже не каталась на коньках, не рисковала бегать в метро по эскалатору, хотя на третий этаж к себе домой на Садовой-Спасской старалась подниматься пешком из опасения застрять в лифте.
Черты ее лица мало изменились с тех пор, как мы познакомились. На цветной фотографии в профиль, с лицом, склоненным над рукописью, она шутливо надписала: «Дорогому Юре, Сен-Бернару, не знаю, зачем дарю свой гоголевский нос». То ли она имела в виду нос классика, всегда как будто погруженный в текст, то ли тот самый Нос, отдельно от хозяина разгуливающий по С.-Петербургу, а в нашем случае уже и по Европе. К слову, прозвище «Сенбернар» я получил после нашей поездки в Коктебель в 1988 году.
– Сенбернар, – тогда пояснила она ласково-дружески, – замечательная порода, моя любимая.
Я добросовестно косился в зеркало, пытаясь разглядеть свой профиль как бы сторонним взглядом. Не хватало бочонка с ромом, какие сенбернарам крепят к ошейнику.
– Да, да, – подыгрывала А.И. – Бочонок с ромом был бы здесь весьма уместен.
В близком окружении А.И. поездку в Голландию одобряли не все. Маэль Фейнберг, ее бессменный редактор, без которой книга «Воспоминаний» в те времена едва ли увидела бы свет, хмурясь, порицающе качала головой. Надежда Ивановна Катаева-Лыткина, в прошлом военный врач-хирург, тоже легендарная женщина, отвоевавшая дом Марины в Борисоглебском переулке под Цветаевский музей, была еще более категорична: «Если с ней что-нибудь случится, виноваты будете – вы!»
Обе, похоже, ревновали меня к Анастасии Ивановне.
Насчет риска поездки с ними обеими я был согласен. Именно поэтому постоянно при мне находилась сумка со всем необходимым, включая шприцы, ампулы, портативный тонометр и даже набор для экстренной пункции подключичной вены. Зачем? На случай реанимационных мероприятий – мало ли что.
Но, как всегда, решающим оказалось мнение Андрея Борисовича Трухачева, сына Анастасии Ивановны.
Андрей Борисович всегда очень трогательно относился к матери. В жару, в мороз, в любую погоду по ее просьбе он, сам далеко немолодой человек, ехал к ней с другого конца Москвы с небольшим чемоданчиком – «дипломатом», как правило, нагруженным книгами и журналами, о которых она просила. Лучше других он понимал, как важны для нее новые впечатления, уверен был, что поездка поднимет ей настроение. И мои сомнения старался развеять в свойственной ему оптимистической манере. А после нашего возвращения Андрей Борисович больше, чем кто-либо, радовался тому, что все завершилось как нельзя лучше.
– Асенька, я ведь говорил… – в волнении сжимая руки, расхаживал он по квартире на Садовой-Спасской. – Я ведь был уверен, что все будет хорошо!
– Андреюшка, ты представляешь, я даже не заметила, как он взлетел. Заснула, – делилась впечатлениями Анастасия Ивановна, добавляя всё новые краски в картину необыкновенного путешествия.
В память о нашей поездке Андрей Борисович подарил мне английский ножик для разрезания яблок, с изысканной перламутровой ручкой, размером чуть меньше обычного перочинного.
Я его постоянно носил с собой в сумке, брал в поездки, в том числе и за границу, пока в новые времена, когда самолеты начали угонять, а колющие и режущие предметы, даже самые безобидные, у пассажиров отнимать, вот этот «опасный» ножик у меня и отобрали при досмотре бдительные пограничники аэропорта Шарль-де-Голль в Париже.
В Амстердаме, когда наша поездка подходила к концу, А.И. как-то вскользь сказала мне, что после Голландии хотела бы съездить в Америку, навестить Риту.
Цветаевская генетика ярко проявилась во внешности ее обеих внучек. Рита лицом оказалась очень похожа на свою тетку, Марину Ивановну, а Ольга на Анастасию Ивановну. Но Ольга была поблизости, в Москве, тогда как Рита после смерти мужа перебралась с дочкой в США. Анастасия Ивановна по ней очень скучала.
– Сколько туда лететь?
– Наверно, часов десять…
– Но ведь в самолете можно поспать, – сказала она скорее утверждающе, видимо, вспомнив наш перелет из Москвы в Амстердам.
– Если только в кресле.
– Ну, я понимаю, – насмешливо, тоном непослушной гимназистки отвечала она, – диванов там не предусмотрено.
Прошел почти месяц после нашего возвращения.
Видение Голландии стало понемногу растворяться в синей дымке под натиском жары, запаха разогретого асфальта, скопища машин на улицах. В городе нечем дышать.
А здесь, в Переделкине, небывалый для августа зной переносится как-то легче. Где-то высоко над головой ветер описывает эллипсы вершинами елей, березы легко шумят пожухшими от жары листьями. На этот раз привез распечатку магнитофонных записей ее выступлений для очерка «Моя Голландия». В перерывах работы с текстами гуляем по парку.