«Кто такой?» и «Дайте характеристику».
Краткие ответы заканчивались фразой: «Ничего компрометирующего о нем (ней) не знаю (мне неизвестно)».
Например:
Пастернак Борис Леонидович, примерно 60 лет, места рождения не знаю, поэт, писатель. С Пастернаком я знакома с 1924 года и встречалась периодически до 1937 года. Ничего компрометирующего о нем не знаю.
На вопрос: «Кто такая Эфрон?» ответила:
Эфрон Ариадна Сергеевна, примерно 35 лет, урожденная в Москве, в настоящее время проживает в Рязани, где в техникуме преподает графику. Эфрон – моя племянница, дочь моей сестры Цветаевой Марины Ивановны.
Из протокола допроса от 14 апреля 1949 года:
Следователь: Следствие располагает данными, что в период отбытия срока наказания вы среди заключенных вели антисоветскую агитацию.
Цветаева: Я это отрицаю.
Следователь: В октябре 1939 года вы клеветали на Вождя народов, на жизнь в СССР и на международную политику Советского правительства. Вы признаете это?
Цветаева: Никогда на Вождя народов, на жизнь в СССР и на международную политику не клеветала и эти данные следствия категорически отрицаю.
Постановлением ОСО при МГБ СССР от 1 июня 1949 года Анастасия Ивановна была приговорена к высылке на поселение (сроком на пять лет) и отправлена в Сибирь.
Многие, близко знавшие Анастасию Ивановну, считают, что подломила ее смерть сына.
До этого она чувствовала себя вполне сносно, недавнюю поездку в Голландию перенесла даже лучше, чем можно было предположить. Андрей Борисович (Андрей, Андреюшка, как она его называла, но никогда не «Андрюша») в последние (как потом выяснилось) месяцы своей жизни навещал ее нередко в возбужденно-приподнятом настроении, и это ее очень тревожило. На исходе января 1993 года – стояли сильные морозы – он привез ей на Садовую-Спасскую книги, кое-что из продуктов. Отогрелся, после чего отправился на другой конец Москвы, домой. Там, в подъезде, с ним случился инсульт, а через сутки он умер. К этому времени ему исполнилось восемьдесят лет.
Всю жизнь они были очень близки. Называл он ее на «вы» и по имени. Отзываясь на телефонный звонок, отвечал:
– Асенька, вас… – И мне в телефон: – Сейчас мама возьмет трубку.
Он рос одаренным мальчиком с явными художественными наклонностями. Вот только судьба ему выпала трагическая, так что его способностям не суждено было развиться в полной мере. В 1937 году он приехал в Тарусу, где у своей близкой приятельницы Зои Михайловны Цветковой гостила Анастасия Ивановна. Приехал познакомить мать со своей невестой. После замечательной прогулки по берегам Оки и окрестным рощам они вернулись в дом и, к своему изумлению и ужасу, увидели, что там орудуют какие-то люди, вытряхивают из шкафа вещи, роются в книгах. Что-то ищут. Анастасия Ивановна сидела посреди комнаты, как рассказывал Андрей Борисович, в каком-то необычном напряжении, в глазах была страшная тревога.
По привычке он обратился к ней по имени, спросил, что здесь происходит, хотя уже никаких сомнений у него не было в том, что это обыск НКВД. Анастасия Ивановна попыталась что-то ему ответить, но тут же была ошарашена грубым окриком. После чего последовал вопрос: «Кто эти люди?» Анастасия Ивановна, опешив, сказала: «Это мой сын». «Так, его тоже забираем». Андрей Борисович на это сказал, что у них нет никаких оснований, для этого нужен ордер. «Ну, это мы сейчас поправим», заметил следователь. Через полчаса привезли ордер на его арест.
В тот же день на глазах невесты их увезли из Тарусы на Лубянку, в тюрьму.
Его судила «тройка», приговор – десять лет за контрреволюционную пропаганду. Пять тысяч таких же, как он, пригнали, как скот, в Карелию на лесоповал. Оттуда через шесть месяцев отправили пешком в Архангельскую область. За это время от голода и болезней погибли свыше трех тысяч человек.
Тем же, кто остался, шансов выжить не было никаких – кормить людей было нечем. Ежедневно волоком из зоны в лес вытаскивали по 20–30 трупов, закапывать их не хватало сил.
Как-то умирающий старик подал ему идею: обратиться к лагерному начальству с предложением открыть в зоне производство деревянных ложек для армии – «попробуй, может быть, сам спасешься и людей спасешь, березы здесь много». Невероятно, но предложение понравилось, начальство доложило наверх, а генералы, ведавшие обеспечением войск, ответили: «Немедленно начать производство ложек. Взамен будем поставлять продукты питания».
Так удалось хотя бы отчасти помочь заключенным, а солдат обеспечить необходимым. Более того, теперь Андрею приходилось выезжать в армейские службы, для чего ему даже выдали форму полковника.
А кончилось и вовсе удивительно. Начальник лагеря, узнав, что он окончил архитектурный институт, воспользовался своей властью, велел ему отремонтировать свой дом.
Андрей Борисович подобрал подходящих людей, вспомнил интерьеры музея, построенного дедом на Волхонке. В награду статья сто десятая (политическая), по которой он был осужден, была изменена на сто четырнадцатую (бытовую), после чего ему стали доверять строительство военных объектов.
Эту и другие истории я услышал от него во время наших встреч в доме на Спасской. Часть из них впоследствии даже была опубликована в книге «Памятник сыну», воспоминания для которой Анастасия Ивановна начала писать весной 1993 года – последнего года ее жизни, – находясь в больнице у меня в отделении.
Ему удавались детские стихи, которые он сочинял своим девочкам – Рите и Оле, разные розыгрыши. Вот, к примеру, начало одного стихотворения, иллюстрированное им самим.
Дочурка, все, что ты прочтешь,
В картинку вперя глазки,
Все это правда, а не ложь,
А ты со временем поймешь,
Когда немного подрастешь,
Что жизнь не хуже сказки…
Вообще, он был большой выдумщик. Оля Трухачева, младшая дочь, рассказывала о сюрпризах, которыми сопровождалось дарение подарков на дни рождения и новогодние праздники. А я помню, как однажды на Спасской он меня озадачил сообщением о том, что учеными установлено – колокольный звон лучшее средство борьбы с вирусами гриппа. Якобы колокола во время звона издают такие частоты, которые губительно действуют на процесс проникновения вируса в клетку…
Анастасия Ивановна во время наших поездок всегда с суровой нежностью говорила о нем, вспоминала эпизоды его детства. Некоторые из них опубликованы в ее «Воспоминаниях». Например, история о том, как он совсем еще мальчиком в трамвае вступился за мать, отчитав высокомерную особу, позволившую себе бестактные слова в адрес бедно одетой А.И.
Но вот рассказанную ею историю о том, как маленькому Андрею был отпущен миллион на мороженое, а он, вместо того чтобы купить себе лакомство, отдал деньги уличному музыканту, я нигде не встретил.
…После смерти Андрея Борисовича из нее, казалось, извлекли некий стержень. Возможно, именно этот стержень и был источником тепла и света, согревавшим многих вокруг нее.
Жизнь в ней съежилась в комок беззвучной боли.
К весне Анастасия Ивановна сильно ослабела. С пневмонией привезли ее ко мне в отделение реанимации. Она большую часть времени лежала, задумчиво разглядывая свежую зелень деревьев за окном, изредка кое-что записывала в тонкую тетрадь на тумбочке у кровати. Это были наметки к книге о сыне.
Забирала ее внучка Оля. Потом в палате за тумбочкой нашли забытую ею картонную иконку с изображением лика Св. Анастасии.
В конце лета 1993 года она была в Переделкине, в писательском доме. С ней находилась опытная медсестра в качестве сиделки…Возможно, и не в этом дело. Но ее сострадание к старому больному человеку, который ест какие-то пустые вегетарианские супы… Не знаю, но, мне кажется, это сыграло свою роль. Она стала носить ей из столовой Дома Литераторов наваристые мясные супы…
Последние недели были ужасны. Она то впадала в беспамятство, кричала страшные слова, рвала с себя крест, то успокаивалась, тихим голосом задавала вопросы, которые со времен ее «Королевских размышлений» считала для себя решенными.
Бог – лед. Мы – по молодости – еще пламя. Когда-нибудь жар нашей земли остынет от его холода.
Неужели бог, создавая человечество, не мог выдумать для него иного местопребывания, чем шарик среди пустоты, который вдобавок еще и летит? Что за нелепость!
На той высоте, где я сейчас живу, я буквально чувствую, как у меня кружится голова. Все живут, видя над собою: добро, пользу, идеал, веру, бога; я живу в абсолютной сияющей пустоте. И тот мир, который кажется всем устроенным, осмысленным, божеским, мне видится нелепым, хаотическим, летящим неизвестно куда.
Все к чему-то стремятся. Я не стремлюсь ни к чему. Все уважают религию. Я религию не уважаю.
Прежде я чувствовала свою какую-то миссию, но беспечно ей не знала названия. И вера в чудо – была. Теперь, если верить в миссию, – моя миссия слишком блестящего, небывалого (с одной стороны), слишком странного и бесцельного (с другой стороны) свойства. Сказать, что все безнадежно, так? Ну и миссия! Может быть, единственная миссия, которая не так-то уж требует выполнения, хотя она так же «правильно обоснована», как и другие. Мне предстоит: сказать и умереть. Но так ли важно сказать? И, может быть, только умереть? Вот то, что смутно тревожит меня и мучает. Выходит, что я все еще, вопреки всему, – да, верю в какое-то чудо. «Да, это, конечно, правда, что бездна и пр., но ведь все же, не может же быть, чтобы я просто умерла, завтра, в будущем году, и ничего больше? Как же? Да ведь это конец, навсегда…» – Точно я не об этом говорю все время! Точно я не знаю, что нет ни бога, ни помощи, ни защиты! Так что же: конечно, умру – и конец! Ведь я не только отрицаю будущую жизнь, но я еще ее и отвергаю! Я с насмешкой говорю, что, может быть, и этой жизни – чересчур; что прожить 40–60 лет, не зная, что такое жизнь – немало! Я сама за собой закрываю все, все пути. И так как теперь и имя «миссии» мне известно, то – все известно. Остается только вопрос: когда же я умру? И больше ничего.