Неслучайные встречи. Анастасия Цветаева, Набоковы, французские вечера — страница 34 из 48

Дани оказался симпатичным юношей в малоприметной синей рубашке, с курчавыми средней длины волосами и приятной деликатной улыбкой. На классического шпиона похож не был. Опытного человека это, возможно, и насторожило бы, а я вспомнил гулявший тогда по Москве анекдот, как некто, подготовленный по всем правилам – в телогрейке, сапогах и шапке, владеющий всеми диалектами русского языка, десантировался ночью в районе глухой деревни, в лесу закопал парашют, а на рассвете постучался в дом на окраине и попросил воды. Хозяйка, пристально поглядев на него, категорически сказала, что ничего ему не даст. Почему? Да потому, что он – шпион. Вот так! – и захлопнула перед его носом дверь.

Американец озадаченно осмотрел себя, никаких изъянов в экипировке не обнаружил и еще раз постучал узнать, как она догадалась.

– Дак ты ж – негр, – сообщила ему смекалистая женщина.

После я рассказал этот анекдот Дани, он его не понял. Гиблое дело растолковывать анекдот. Пришлось объяснять, что у них там, в Америке, чернокожие люди на каждом шагу, но у нас – большая редкость.

– Да-да, – закивал Дани, останавливаясь и доставая блокнот и ручку. – Ты хочешь сказать, что в России не бывает негров. Это смешно? – на всякий случай спросил он. И все же из вежливости улыбнулся.


Не спеша мы шли вдоль сквера, миновали здание редакции популярной, самой читаемой в те годы газеты «Московский комсомолец», ошарашивающей каждый день убийственными в буквальном смысле новостями, я – налегке, а Дани с рюкзаком за плечами, где вполне мог бы поместиться небольшой, сообразный с его ростом парашют. И пока мы шли, он вкратце рассказал о своей семье. Удивительно, но свою родословную он знал гораздо лучше, чем моя одноклассница.

Их общий предок – Лёли Штейн и Дани – был назван, если верить сильно затертому семейному преданию, в честь Спинозы. После еврейских погромов, прокатившихся по югу России в начале прошлого века, почти вся большая семья Штейн отправилась за океан, как поступали многие в те неспокойные времена. Уехали все, кроме деда моей одноклассницы.

С трудом верится, что десятилетний мальчик мог самостоятельно принимать такие решения. Может быть, количество мест на пароходе было ограничено. Всей правды дед Лёли так и не рассказал. Известно только, что с началом «перестройки», по словам Лёли, «крыша» у него окончательно поехала. Он объявил всем, что разочаровался в идее построить коммунизм в отдельно взятой стране и вместе с семьей старшей внучки отправляется на землю обетованную. При этом зачем-то взял с собой удостоверение «ударника коммунистического труда» и грамоты от райкома партии.

«Не удивляйся, – предупредила Лёля, – если Дани будет называть тебя родственником. Он не совсем верно меня понял. И вообще у него в голове все немного перепуталось».


С Лёлей меня особенно сдружило и даже в каком-то смысле сроднило участие в школьном спектакле. Это грандиозное по тем временам и школьным масштабам событие устраивала ежегодно наша преподавательница русского языка и литературы Татьяна Всеволодовна Печерская, видимо, понимала, что одними диктантами и формальными сочинениями невозможно привить интерес к ее предмету.

Лучший способ полюбить произведение, понять переживания его героев – это оказаться на их месте, в их обстоятельствах. Вероятно, так преподавали литературу в женской гимназии, где она когда-то училась. Удивительно, думаю я теперь, что Владимир Набоков, читавший в Америке лекции по русской литературе, не догадался поставить сцены из «Евгения Онегина» силами своих студентов. Тогда, смею предположить, не один человек из десяти, как он писал, сумел бы выучить русский, а все десять.

Мне досталась роль Евгения Онегина. Костюмы нам привезли из театра. Лёля рвалась в Татьяны, но преподавательница литературы определила ее в няни, чем на всю жизнь травмировала ее самолюбие. Роль Татьяны досталась самой романтической и трепетной девушке в классе – Люсе Береговской. Люся была недосягаема. Отвечала рассеянно, плохо понимая, о чем ее спрашивают, как будто наша школьная жизнь проходила мимо нее за стеклом с бликами и отражениями, никак ее не задевая.

А Лёле Штейн была свойственная ироничность, чего не было в Татьяне Лариной. Кроме того, в ее походке был какой-то намек на косолапость. С пушкинской Татьяной это никак не вязалось. Ко всему, она страдала близорукостью, не могла обходиться без очков, и это окончательно определило выбор преподавательницы.

По ходу спектакля няне полагалось передать письмо, написанное Татьяной, Онегину, а няня никак не возьмет в толк, чего от нее хочет ее любимица, и Лёля, очевидно, в отместку за неполученную роль, малость похулиганила. «Как недогадлива ты, няня!.. Что нужды мне в твоем уме? Ты видишь дело о…» Люся Береговская краснеет, бледнеет, дрожащим голосом с трудом выговаривает «…дело о письме к О… к Онегину…» На что няня у Пушкина отвечает: «Стара, тупеет разум, Таня, а то, бывало, я востра, бывало, слово барской воли… – Ах, няня, няня! до того ли? что нужды мне в твоем уме…» В этом месте Лёля, покрутив пальцем у виска и скорчив глупую гримаску, вызвала совершенно неуместный смех в зале.

В жизни, однако, Лёля взяла реванш за неудачу на школьной сцене. Она успела дважды или трижды сменить фамилию и даже побывала не то Засядько, не то Невбыйбатько, а с тех пор как стала работать кинообозревателем в украинской прессе, сменила теплое, почти домашнее имя Лёля на торжественно-холодную Олену. Теперь я к ней обращаюсь не иначе как с восклицанием: «О, Лена!»

Наш американский друг действительно считал, что мы с Лёлей плоды одного генеалогического древа, и осторожно намекал – мы с ним, хотя и далекие, но все же родственники. Я не возражал. Все люди в каком-то смысле родственники. Не правда ли? А если вдуматься, глубокомысленно сказал Дани, все население планеты, во всяком случае, те, кто ведет свой род от Адама и Евы, – разве они не родственники друг другу?

Дани пока не женат. Девушки у него тоже нет. Но есть человек, с которым он делит комнату, – «товарищ по комнате». Каждый из них платит по 225 швейцарских франков. Товарища зовут Сандра. Она итальянка.

В Штаты он возвращаться не собирается, подрабатывает в офисе Красного Креста, а в последнее время переводит письма из России, которые после начала перестройки стали прибывать в Красный Крест в большом количестве. Сандра работает в Лаборатории Искусственного Интеллекта в Женеве. На ведение общего хозяйства им вполне хватает. Кроме того, отец из Америки иногда присылает ему деньги.

Неторопливо беседуя, мы дошли до Шмитовского проезда и, поднявшись на второй этаж, оказались в нашей коммунальной квартире. Когда мы вошли, из распахнутой двери соседской комнаты на нас обрушилась лавина громких звуков, а в прихожей перед зеркалом дочь нашей соседки, Наташка, огромная, как белая панда с темными обводами вокруг глаз, в ночной рубашке, стояла босиком и пела а-ля караоке, – подражая Пугачихе, так она называла на свой лад популярную тогда певицу. В руке держала граненый стакан с остатками компота, периодически поднося его ко рту, как микрофон.

Увидев нашего неожиданно обретенного родственника, она полезла обниматься, не выпуская стакан из рук, так что часть компота и кое-какие сухофрукты оказались у Дани на спине. Он смотрел на меня с недоумением, пораженный столь горячей встречей, испуганная улыбка блуждала по его лицу. Игла проигрывателя с заезженной виниловой пластинки соскакивала сразу после первых слов песни: «жизнь невозможно повернуть назад…» – и все обрывалось и тотчас же опять повторялось, как неизбежный аккомпанемент к нашей коммунальной жизни.

3

Дани прожил у нас неделю, спал на скрипучей раскладушке, днем гулял по Москве, посещал Арбат, музеи и магазины, вечером, не выходя из дома, продолжал знакомиться с репертуаром народной любимицы в сопровождении ее поклонницы. Но самое сильное впечатление, как мне показалось, произвел на него Сергей, Наташкин друг.

Всякий раз в его появлении было что-то сценически выверенное. После длинного звонка, похожего на звук отплывающего парохода, – Наташка в нижней рубашке, шлепая, бежит из своей комнаты, сотрясая стены, в прихожую открывать, Темная фигура в черной шляпе с узкими полями, в длинном плаще с сумрачным выражением лица возникает в проеме двери. Замедленно-спокойно переступает порог и оказывается у вешалки. Станиславский, вероятно, оценил бы его умение держать паузу.

Наташка кидается его обнимать. Движением руки, свободной от портфеля, он драматически-брезгливо отстраняет ее. В эту минуту он не слесарь-сантехник коммунальной службы, он – Гамлет, принц датский, уставший от безумия окружающего мира. Наташка копошится у его ног, пыхтит, пытается снять ему туфли. Пальцы, не приученные к мелкой моторике, путаются в переплетениях шнурков. Перед взглядом Сергея ее спина, широкая, как городская площадь, от наклона расширяется книзу еще больше. И тонкая натура Сергея не выдерживает. Он произносит страшные слова:

– Долго я на этот натюрморт любоваться буду?

Кажется, еще секунда – и он развернется и уйдет. Уйдет навсегда к другим музам, которые лучше ее умеют развязывать шнурки.

Но Наташка, видимо, не впервые слышит такие угрозы.

– Ой, Серёня, потерпи, – повизгивает она с пола. – Не выражайся. Счас, счас…

Перед зеркалом гость устало поправляет съехавший набок галстук. Наташка торжественно надевает ему недавно купленные домашние тапочки.

– Ну, как? – спрашивает она, ожидая похвалы.

– Годится, – бросает он на ходу и на войлочных подошвах скользит по линолеуму, одновременно перевоплощаясь. Теперь он уже не Гамлет, он – утомленный лыжник, с хорошим временем пробежавший дистанцию. С портфелем в руке финиширует у порога комнаты Наташки. Последний вскрик народной любимицы «жизнь невозможно…», придушенный плотно закрывающейся дверью.

Занавес.

Мы с Дани, невольные зрители, стоим у висящего на стене телефона, пытаемся позвонить в Киев Лёле Штейн.

У Дани глаза блестят, зрачки расширены. Он попеременно переводит испуганный взгляд то на меня, то на Наташку.