Трамвайные подножки берутся с бою, ловкостью острых плеч, локтей, коленок.
— Подвинься чуток… дай хоть одну ногу поставить!
Если на подножках люди висят гроздьями и некуда приткнуться, фабзайцы не теряются: существует еще трамвайная колбаса — прорезиненная кишка, висящая над буфером. За нее можно ухватиться втроем, вчетвером и с комфортом, не рискуя попасть под колеса, проехать несколько остановок.
Мчится, звеня и грохоча, переполненный трамвай, поднимая вихри пыли. Холодный ветер хлещет в лицо песком, слепит, пытается сорвать кепку, ворваться под одежду. Но трамвайного наездника этим не проймешь, он цепко держится за любой выступ. Мимо несутся дома, чугунные столбы и баржи на канале.
У Балтийского вокзала для сокращения пути фабзавучники на ходу покидают трамвай и мчатся к перрону, чтобы поспеть вскочить на площадки опустевших вагонов утреннего поезда, который отводился на запасные пути.
Около переезда маневровый паровоз развивал такую скорость, что страшно было спрыгивать. Но с подножек один за другим с развевающимися полами тужурок слетали, словно птицы, подростки, и каждый по-своему гасил инерцию: одни скатывались с полотна кубарем, другие бежали по движению метров пятнадцать, третьи падали на четвереньки и растягивались на земле… На ушибы и царапины никто не обращал внимания. По пустырям и мосткам переулков, минуя хлебозавод и конфетную фабрику, наконец добирались к проходной фабзавуча. Здесь, пока не прогудел гудок, можно было замедлить бег и, степенно шагая, показать охраннику рабочий номерок.
После визгливого и сиплого гудка над кочегаркой начинался рабочий день в классах, в которых преподавались литература, обществоведение, черчение, математика, механика и спецдело.
Заняв места за столами, фабзавучники обычно долго не могли угомониться: высмеивали неудачников утреннего марафона, делились новостями, разыгрывали сценки, просто вертелись, награждая соседей щелчками, тумаками, затрещинами. На вошедшего преподавателя не обращали внимания. Ученики здесь не вскакивали с мест, как это бывало в школе, а умышленно делали вид, что никого не видят.
Педагогу для установления порядка приходилось хлопать в ладоши и повышать голос. На утихомиривание уходило не меньше десяти минут. Для этого нужны были терпение и крепкие нервы, но не у всякого преподавателя они были.
Большинство педагогов разговаривали с фабзавучниками как с равными себе — взрослыми. Они не учитывали, что из недавних сорванцов-школьников еще не выветрилось детство: желание озорничать, по-обезьяньи кривляться, ходить на голове и лентяйничать. Уроков, конечно, никто не учил, разве лишь тихони девчонки. Но они не делали в фабзавуче погоды. И жизнь преподавателей была нелегкой.
Молодой инженер, пришедший преподавать механику, видя странную инертность литейщиков, спросил:
— Вам что, теория не нужна?
Стоявший у доски рослый фабзавучник Прохоров, просидевший в четвертом и пятом классах четыре года, самоуверенно ответил:
— А зачем она нагл? Теория волынщикам нужна, чтобы головы ребятам морочить, а мы руками вкалывать будем.
— Странная психология! — изумился преподаватель. — Кого же вы волынщиками считаете?
— А тех, кто других учит, а сам ничего не делает… чужим трудом пользуется.
— Вся группа так думает? — стал допытываться инженер.
Литейщики понимали, что Прохоров загнул, что они еще не имеют права величать себя рабочим классом, который все производит, но молчали. Одни из ложного товарищества, другие из любопытства: что будет дальше?
Не получив вразумительного ответа, инженер отбросил в сторону классный журнал и сказал:
— Ну что ж, раз у всех одинаковое убеждение, спорить не буду. Но мне у вас больше делать нечего. В другом месте я проведу время с большей пользой.
Он повернулся и ушел из класса.
Выходка преподавателя не испугала литейщиков, скорее — смутила.
— Паша, что ты за чепуху молол относительно волынщиков? — спросил Лапышев у Прохорова. — Ты действительно считаешь себя создателем всех ценностей человечества, а других паразитами? А ведь сам-то пока обыкновенный истребитель жратвы, одежды, инструмента и материалов.
— А ты пойди и наклепай на меня, — окрысился Прохоров. — Может, разряд прибавят.
— За такие слова следовало бы по морде съездить, но я воздержусь, не хочу, чтобы из-за какого-то олуха выгнали из фабзавуча.
— А я не струшу и за «олуха» тресну, — сжав кулаки, пообещал Прохоров.
Он хотел было ринуться на Лапышева, но его удержали.
— Хватит вам! Сейчас Сивуч придет.
И в это время в дверях действительно появился заведующий учебной частью — Александр Маврикиевич Александрийский. Это был рослый и упитанный мужчина. Гладкая прическа на круглой голове и топорщившиеся под носом усы делали его похожим на ушастого тюленя. Только тюлень, наверное, был менее свиреп.
Строго взглянув на притихший класс, завуч спросил:
— Кто-нибудь из вас может вразумительно объяснить, что произошло на механике?
Литейщики молчали. Кому хочется высовываться перед обозленным завучем? Лишь Ромка, приметив, что взгляд Александрийского устремлен на него, поднялся и промямлил:
— Нам был задан детский вопрос: «Нужна ли рабочему теория?» Мы уже выросли из коротких штанишек… ответ очевиден. Поэтому промолчали. А преподаватель рассердился и ушел. Я думаю, что он поступил непедагогично…
— Не вам судить, что педагогично, а что непедагогично, — оборвал его завуч. — Кто же из вашей группы против теории? — И он перевел взгляд на Прохорова.
Тому ничего не оставалось делать, как подняться.
— Еще кто? — продолжал интересоваться Александрийский. — Больше никого? Ну что ж, Прохоров, я вам иду навстречу — освобождаю от теории. Можете покинуть класс. С завтрашнего дня вы будете числиться помощником вагранщика.
— Это что ж — разнорабочим?
— Нет, учеником разнорабочего.
Завуч шел на столь крутые меры, чтобы наладить дисциплину в классе. Но у него ничего не получалось, потому что одни фабзавучники, закончив семь-восемь классов, скучали на уроках, а другие не имели достаточного образования, чтобы воспринять преподаваемое. Да и не все преподаватели обладали твердыми и решительными характерами.
Математику и физику преподавал чудаковатый изобретатель. Он порой даже заискивал перед фабзавучниками, лишь бы те не шумели и не привлекали внимания завуча. Перед ним у доски можно было поломаться:
— Не успел выучить… На том уроке не понял все.
— Ну хотя бы то, что усвоили, — просил преподаватель.
— Вы так говорили, что в голове не удержалось, — нагло выдумывали лентяи, — повторите, пожалуйста.
И математик, боясь, что его обвинят в плохом преподавании, третий и четвертый раз повторял пройденное.
Замотанный обществовед, прозванный Глухарем, прибегал в класс в пальто и шляпе. Сбросив на стул верхнюю одежду, он словно заведенный принимался «токовать»: говорить хрипловатым и стертым голосом усталого оратора. Впереди сидящие фабзавучники видели, что глаза его, скрытые за толстыми стеклами очков, почти сомкнуты, а волосатые уши заткнуты ватой.
Глухарь, видимо, никого из своих учеников не видел и не слышал. Гомон в классе до его слуха, наверное, долетал как мушиное жужжание. Слушать его было неинтересно и скучно, поэтому одни играли в щелчки, рассказывали анекдоты, другие открыто дремали, третьи читали книжки.
У Ромки на такие случаи всегда были томики стихов, которые он ежедневно брал в библиотеке, и, как Глухарь, он умел отключаться от всего окружающего и читать.
Чужие стихи порождали какое-то незнакомое чувство, чем-то похожее на томление и грусть. Громачев проглатывал по две-три книжки в день и жажду чтения не утолял.
Однажды во время черчения Громачев так увлекся стихами Козьмы Пруткова, что не заметил, как перед ним очутился преподаватель черчения Сергей Евгеньевич Мари — всегда подтянутый высокий блондин, носивший широкие толстовки и твердые, ослепительно белые воротнички с бабочкой.
— Прошу прощения, — сказал он и, взяв от Ромки раскрытый томик, вслух прочитал:
Осень. Скучно. Ветер воет.
Мелкий дождь по окнам льет.
Ум тоскует, сердце ноет,
И душа чего-то ждет.
Некоторые литейщики, полагая, что чертежник хочет поизмываться над очумевшим от стихов Громачевым, дурашливо загигикали. Мари остановил их укоряющим взглядом и заключил:
— Забавные и острые стихи! Очень хорошо, что вы ими увлекаетесь. Только прошу наслаждаться поэзией не на черчении. Иначе отстанете. А о стихах мы с вами поговорим в перерыве.
Он унес томик с собой и, пока фабзавучники чертили, сидя за столиком, листал его, видимо вспоминая давно прочитанные стихи.
«Непременно унесет в учительскую, — досадуя, думал Ромка. — Придется книжку выручать у завуча, а он и так на меня косится».
Но Мари оказался непохожим на других преподавателей. В перерыве он отдал томик Ромке и спросил:
— А сами не сочиняете?
— В школе пробовал, — смущенно признался Ромка, — а здесь еще не освоился.
— Я тоже любитель поэзии, — признался Сергей Евгеньевич. — Собираю старых и современных поэтов. Если в библиотеке не найдете нужной книжки, обратитесь ко мне. Принесу.
На последнем уроке фабзавучники с нетерпением ждали звонка. И как только он раздавался, многие пулей вылетали из класса и мчались в столовку.
Быстро проглотив суп и минуты за три прожевав мясное блюдо, Ромкины приятели вскакивали из-за стола и мчались на футбольное поле, которое находилось за высоким и плотным деревянным забором против проходной. На нем минут двадцать удавалось покикать.
В обеденный перерыв юные футболисты учились останавливать мяч, посланный издалека, точно пасоваться ногами и головой, бить с ходу по воротам. Тренером был Юра Лапышев. Вскоре он сказал:
— Ребята, я вчера договорился с клубом железнодорожников. Будем играть за пятую команду.
— Только за пятую? — огорчился Тюляев. — Ну и договорился!