Неслышный зов — страница 79 из 102

— Поешь как следует… Попроси чего-нибудь горячего… И обязательно молока. Как окончатся занятия — сразу домой. Побегу успокою отца.

— Хорошо, мамочка, сегодня я не задержусь.

Толя вывел мать на улицу и, вернувшись, помчался в столовку. Предстояла еще встреча с Рубинской. Надо было хорошенько заправиться, чтобы не выглядеть жалким юнцом.

«Но молоко пить унизительно, — подумал он, — закажу черный кофе».

ДЕЛА КОМСОМОЛЬСКИЕ

Постепенно все студенты комсомольской сотни устроились в необходимые им подгоночные группы, вникали в трудные предметы, на зачетной сессии сдавали пройденное не хуже бывших девятиклассников.

Себя Громачев к прилежным студентам не относил. И учил не все одинаково, а выбирал лишь то, что пригодится ему в дальнейшей жизни. После первой зачетной сессии у него остался хвост по аналитической геометрии. Роман никак не мог представить себе линию в пространстве, хотя не жаловался на отсутствие фантазии. Особенно его подвела новая ветвь аналитической геометрии — дифференциальная геометрия, возникшая от применения методов бесконечно малого. А сокурсница, тихоня Оля Воробьева, по выражению Пяткина мало что «пендрившая» в высшей математике, вдруг сдала аналитическую геометрию на «отлично» и в подгоночной группе объясняла, как возникают геометрические образы, выраженные уравнениями.

— Будущая Ковалевская! — определил Пяткин. — Сперва шарики слабовато крутились, теперь получили математическое направление. Молодец, деваха, дай я тебя расцелую!

Но Оля уклонилась от пяткинских поцелуев, так как приняла похвалу за насмешку. Она знала, что не отличается ни ростом, ни статностью. В зеркале она видела, как худа и бледна. И нос у нее был вздернутый, в веснушках. Не зря зовут Воробьихой.

Олю все поздравляли, только Рубинская словно была уязвлена успехами тихони. Она вызвала Воробьеву в комитет комсомола и официально сообщила:

— Легкой кавалерии известно твое унизительное поведение.

— Какое?

— Ты нанялась в батрачки к весьма подозрительному человеку из бывших. Тебя не смущает его высокомерие?

— Нет, — ответила Оля. — Он только кажется таким, а вообще человек добрый.

— Все же я вынуждена тебя предупредить: прекрати якшаться с выходцами из чужого нам мира, а главное — прислуживать. Ты ставишь в унизительное положение не только себя, но и комсомол.

— Я не якшаюсь и ничего не ставлю. У меня более…

Внезапный спазм сжал Оле горло и помешал закончить фразу. Она выскочила из комитета и уже в коридоре дала волю слезам.

У спортзала она наткнулась на Лапышева и Громачева, хотела проскользнуть мимо, но они остановили ее.

— Ты почему заплаканная? — поинтересовался Лапышев.

— Я никогда не унижала комсомол. У меня просто нет выхода… Пошла в уборщицы, потому что болеет мама, на тридцать пять рублей стипендии нам не прожить.

— А кто тебя попрекает? — недоумевал Юра.

— Рубинская. Разве она не от вашего имени вызывала в комитет комсомола?

— Я не просил ее. Любой труд не может никого унизить. Так что у комитета комсомола нет к тебе претензий. Есть лишь вопрос: ты действительно консультировалась у гардеробщика?

— Да, он лучше, чем Кирпичников, объясняет.

— Вот это номер! Почему же он не пошел в преподаватели, а инвалидами командует?

— Потому что сам инвалид. И, по моим наблюдениям, немного свихнулся на бесконечно малом. Живет в мире математических образов и выкладок.

— Любопытно! А что он в свой гроссбух записывает? — поинтересовался Громачев.

— Не знаю, не заглядывала.

— Математическими формулами стихи пишет, — пошутил Лапышев. — Ты же сам говорил, что он на литгруппу ходит.

Секретарь комитета комсомола и его заместитель не проявили должной бдительности. Им казалось, что чудачества гардеробщика не заслуживают внимания. Их волновали дела студенческие. Несмотря на строгости приемных комиссий, в институт все же проникли дети бывших дворян, нэпманов, служителей церкви. Если удавалось кого-нибудь разоблачить, с ними расправлялись молниеносно, как с людьми, незаконно рвущимися к высшему образованию.

На втором курсе училась Туся Тим. В бюро факультетской ячейки силикатчиков она была техническим секретарем, старалась подражать комсомолкам времен гражданской войны. Ходила в гимнастерке, курила, могла сказать парням крепкое словцо, сплясать «яблочко» и спеть озорную частушку.

Рубинской что-то в ней не понравилось. Она проверила на правах легкой кавалерии институтскую анкету и послала запрос на родину Тим — в краснодарский горком комсомола. Вскоре оттуда пришла посылка с подержанной фетровой шляпой, на внутреннем кожаном ободе которой красовалось золотистое тиснение: «Братья Тим. Лондон». В приложенной записке сообщалось, что до революции и в первые годы нэпа Семен Тим торговал шляпами, а его две дочери учились в местной гимназии, ставшей школой второй ступени.

По требованию Рубинской было срочно собрано бюро. На заседание вызвали Тусю Тим. Вопросы со сноровкой следователя задавала руководительница легкой кавалерии.

— Скажи, что ты писала о родителях в анкетах?

— То, что знала, — ответила Туся. — Отец мой — кустарь-одиночка, мать — домашняя хозяйка.

— А как же ты объяснишь вот это? — и Рубинская не без торжества показала шляпу с золотым тиснением.

У Туей запылали щеки. Растерянно поглядев на всех, она сказала:

— Ребята, это липа для торгового престижа. Отец кустарил в одиночку. Он покупал фетровые колпаки, делал из них модные шляпы и ставил это дурацкое тиснение, чтобы покупатели думали, что у него в Лондоне есть брат фабрикант. А вообще-то брата и в природе не было.

— Значит, твой отец был не только кустарем, но и обманщиком торговцем?

— Я не отвечаю за чудачества отца. Кустари, как известно, чаще всего сами реализуют свою продукцию.

— У отца был магазин?

— Нет, он продавал шляпы в мастерской.

— Почему ты вступила в комсомол не в своем городе?

— В Краснодаре меня бы не приняли. Я уехала сюда к тете и поступила на текстильную фабрику, у меня два года производственного стажа. Принимали как ударницу обмоточного цеха.

— Ты стала обмотчицей, чтобы в анкете писать «рабочая».

— Ну и что? Я действительно была рабочей.

С Тусей Тим поступили сурово: за неправильные сведения о социальном положении исключили из комсомола и обратились к ректору института с требованием отчислить из состава студентов.

Через неделю так же поступили и с Семеном Крупником. Кто-то из Гомеля написал, что его дед — бывший лабазник, а отец — служитель синагоги, арестованы за незаконную скупку серебра. Сведения анонимки проверили. Они подтвердились. Крупника вызвали на срочное заседание бюро и ошеломили вопросами.

Рослый, с бычьей шеей, Семен твердил свое:

— Я не отвечаю за отца и деда. Нарочно ушел из дому, чтобы не жить с ними. Почти три года работал на сплавке леса.

— Но в анкетах значится, что отец — служащий?

— Да. Он служил сторожем в синагоге и для богомольных евреев приготавливал кошерное мясо — за пупки резал кур. Но об этом стыдно писать.

— А обманывать комсомол не стыдно?

— Я не обманывал… просто не уточнял.

Разговор был столь резким, что парень прослезился. Это никого не разжалобило. И Роману такое положение казалось нормальным. Но потом, когда Семена Крупника исключили из комсомола, он почувствовал угрызения совести. «Ведь так же могут поступить и со мной. Стоит только кому-нибудь написать, что мачеха была торговкой, связной у бандитов, и отнимут комсомольский билет. Но у меня отец — член партии… я не отвечаю за поступки ненавистной Анны, — возражал он самому себе. И тут же отвечал: — Но ты о ней ничего не писал в анкете и в автобиографии, потому что глупо было бы марать свою жизнь делами мачехи».

Эти размышления оставляли в душе неприятный осадок и затаенную тревогу. Когда в очередной раз разбирали дело Коковцева, у которого отец имел в деревне крупорушку, а в анкете значился середняком, Громачев встал и сказал:

— Владелец крупорушки не обязательно должен быть кулаком, если агрегат обслуживался только силами семьи.

— Тогда надо было хотя бы написать «зажиточный крестьянин», — возразила Рубинская. Все анкетные дела поднимала она и требовала суровости. Ее уже побаивались.

— Если за неточность или описку в анкете будем исключать, то у нас не много останется комсомольцев.

— А если будем либеральничать — самих выгонят, — вдруг вставил Лапышев.

Юре было хорошо: он вырос в детдоме, в анкете писал: «Родителей не помню, их социального положения не знаю». Подкопайся к нему!

— Тогда надо еще больше ожесточиться и исключать из партии бывших дворян. А они стали профессиональными революционерами, шли на каторгу, за революцию жизнь отдавали. Далеко зайдем.

— Ишь куда загнул! Мы судим не за то, что кем-то был, а за то, что утаивал.

Но Коковцева все же не исключили, а дали лишь выговор и предложили исправить анкету.

После бюро Громачев и Лапышев пошли домой пешком, чтобы хоть немного побыть на воздухе. По пути Роман спросил:

— Слушай, Юра, у тебя нет ощущения, что Рубинская своей активностью загоняет нас в угол и заставляет действовать так, как ей угодно? Она вынюхивает, выискивает порочащих предков и заставляет нас ожесточаться против тех, кто порвал связи с родителями. Многие из них стали честными работягами. Ведь бытие определяет сознание, а не прошлое деда или бабки.

— Так-то так, Рубинская, конечно, стервозная баба, но я, отсекр, вынужден поддерживать ее стремление очистить комсомол и институт от чуждых, ненадежных элементов. Этого требует классовая справедливость. В прежние времена тебя бы не допустили к высшему образованию. Со свиным рылом не суйся в калашный ряд. Почему же мы должны быть снисходительны к выходцам из дворян, купцов, кулаков? Так что я сознательно не останавливаю Рубинскую. Пусть проявляет бдительность, расшевеливает благодушных. Ею прямо какой-то бес руководит.