Теперь только Алексей заметил, что в воздухе стало свежо и шумно. Рванул неизвестно откуда взявшийся ветер, свалил с керосиновой бочки воронку, погромыхал ведрами, пошуршал брезентом и снова умчался в степь. Через минуту вернулся, похозяйничал на бригадном стане более основательно, словно разведывая и очищая дорогу дождю, затем коротко и пронзительно свистнул антенной на крыше вагончика, и почти вслед за этим свистом пришел дождь — сначала редкий, но с каждой секундой нарастающий, проливной.
Алексей вошел в вагончик, лег и под мерный шум воды тут же заснул.
После дождя снова ударило солнце, и вдосталь налившиеся хлеба теперь дозревали быстро, прямо на глазах. Не сегодня-завтра можно было начинать косовицу.
Алексей вместе с Шурой и комбайнером осматривали хлеба. Каждого интересовало свое: комбайнера — рельеф поля, Шуру — урожайность, Алексея — сроки созревания полей, очередность их уборки.
Впрочем, сегодня Алексей все как-то забывал про свой деловой интерес. Подойдя к какому-нибудь полю, он просто стоял и любовался высокими хлебами или вспоминал, как на севе вот на этом конце участка он разговаривал с Шурой — кажется, о том, чтобы не опаздывали с подвозкой семян… А вот на том поле, в еле видном отсюда овражке, они пили листом мать-мачехи родниковую воду — такую студеную, что от нее ломило зубы. Алексей тогда еще под веселую руку плеснул Шуре за воротник кофточки целые пригоршни. Она вскрикнула от неожиданности, но ничуть не обиделась: глаза у нее были смеющиеся, счастливые…
Получалось так, что каждое поле было обязательно чем-то связано с Шурой, и это было в общем-то естественно и понятно и в то же время удивительно. Каждый памятный случай виделся теперь Алексею словно бы в новом свете, какой-то новой своей стороной.
Шура с комбайнером, шедшие немного впереди, поравнялись с участком, который в свое время пришлось перепахивать.
«Вспомнит или не вспомнит про перепашку?»
Шура вспомнила.
— На этом поле надо держать ухо востро, — сказала она комбайнеру, — не то…
— Что «не то»?
Шура охотно объяснила: участок был вспахан с огрехами, после перепашки получились гребни — на них, того и гляди, нож полетит.
Алексею хотелось одернуть ее, сказать, чтобы она не очень-то распространялась насчет того, полетит или не полетит нож, — это им, механизаторам, знать лучше, — но он сдержался.
Шура, если уж говорить начистоту, была права: убирать такой участок комбайном — дело каверзное. Чтобы не оставлять колосьев в ложбинах, надо держать хедер на низком срезе, но тогда ножик в два счета может зарыться в землю.
— Вот что: не будем горячиться и гадать, — примирительно сказал Алексей. — Насчет этого участка надо подумать. Я беру это на себя.
— Что ж, ладно, — ответила Шура. — Но только чтобы никаких потерь! Потерять хлеб — самое легкое, трудно его вырастить…
Это был последний участок. Комбайнер ушел в село.
Алексей с Шурой остались одни. Им еще надо было оформить акты на культивацию.
Дорога к бригадному стану шла вдоль лесной полосы.
Невысокие, но уже крепкие деревца стояли ровными рядками и о чем-то тихо перешептывались друг с другом. Солнце было уже высоко, а от полосы все еще веяло утренней свежестью. Слабый ветерок забегал то с одной, то с другой стороны, уносился в хлеба и, поволновав их, возвращался на лесную полосу и снова затевал игру с листвой молодых дубков и ясеней. А вот он так разошелся и осмелел, что сдернул с плеч Шуры легкую косынку и накинул ее на молоденькую березку: а ну-ка, мол, пойдет она тебе или не пойдет. Алексей подобрал косынку, некоторое время подержал ее в руках, а потом пpoтянул Шуре. Та косвенно, мельком взглянула на него и так же, как тогда на собрании, густо покраснела. Смущение Шуры передалось и Алексею, и он поспешил вытащить папиросу. Когда куришь, как-никак находишься при деле и от этого чувствуешь себя свободнее, увереннее.
Сколько раз приходилось Алексею бывать с Шурой вот так, один на один, это даже и сосчитать невозможно. И никогда он не чувствовал никакой неловкости. Сейчас происходило нечто непонятное. И самое удивительное было в том, что ему нравилось обоюдное замешательство. Даже хотелось, чтобы Шура опять ненароком взглянула в его сторону, опять встретилась с ним глазами.
«Зачем тебе это? — сам себя спрашивал Алексей. — На сегодня-завтра Галинка приедет… А это все — ни к чему. Конечно же, ни к чему».
Шура шла на полшага впереди и с подчеркнутым вниманием глядела на дорогу и себе под ноги, будто боялась оступиться.
— А не много ли он просит бестарок под выгрузку? — спросила она, по-прежнему не глядя на Алексея, а только снашивая в его сторону полуопущенные глаза. — Не будут ли задаром простаивать? Ведь пора горячая, и каждый человек и каждая упряжка на счету.
Алексей заметил, что ресницы у Шуры чуть вздрагивают, будто хотят сдержать темный жаркий блеск глаз и не могут. А оттого, что Шура и хотела и не решалась посмотреть на Алексея прямо, лицо у нее было смущенно-робкое и вместе с тем немного лукавое. «Не больно красива, — вспомнилось смолкинское. — Много ты понимаешь в женской красоте!..»
— Ну, уж это ты сама смотри, тебе виднее, — отвечал Алексей, продолжая думать о том, что вот он что-то знал и видел в Шуре, а чего-то совсем не замечал. И, может, не видел, не замечал самого главного.
На небе — ни облачка, солнце жгло во всю свою июльскую мощь. Костер, на котором кухарка варила обед, не давал ни малейшего дыма. Лишь вверху над огнем дрожал, точно плавился, раскаленный воздух.
Алексей с Васей Смолкиным спасались от жары в куцей тени вагончика. Алексей возился с приспособлением для уборки гребнистого участка, Вася за самодельным столиком подсчитывал заработок трактористов на культивации.
Вася работал, тихонько напевая, временами переходя на музыкальный, по его определению, свист или не менее музыкальное мычание.
— Майская культивация у Одинцова — сто сорок. Так… «Прощай любовь в начале мая, а в сентябре…» — Смолкин остановился, поднял одну бровь и, некоторое время подержав ее в таком положении, начал шумно черкать что-то. — Как раз совсем наоборот. «Прощай вино в начале мая, а в октябре прощай любовь…» Июньская у того же Одинцова — уже сто семьдесят. Ого! Явный рост…
«Болтун все-таки этот Смолкин, — беззлобно ругнул про себя учетчика Алексей. — Да еще эта дурацкая привычка подымать бровь. Подумаешь, артист!»
— Берем Сасова. В мае у него… Так. В июне — сто пятьдесят. Тоже растущий товарищ, Хорошо!.. Бригадиру соответственно начисляем… М-м-м-м-м… «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь…» Да, совсем не ждешь… А ты заметил, Алеша: Шурку-то словно подменили. Я ее прямо не узнаю. Раньше — не подступишься, а теперь шутит, смеется, любую работу без всяких проволочек принимает. Прямо метаморфоза какая-то с человеком произошла.
Алексей промахнулся и вместо шляпки болта больно ударил по пальцу.
— Ты бы, чем языком трепать, работал побыстрее. Второй день мычишь тут над каким-то пустяковым отчетом и никак отелиться не можешь. Метаморфоза!
Смолкин на этот раз сразу поднял и ту и другую бровь и даже слегка раскрыл рот. Брови у него были светлые, с отливом, словно позолоченные, и выделялись на загорелом лбу четко, рельефно. Они были и самой подвижной и, пожалуй, самой выразительной частью круглого, как луна, лица Смолкина. Сейчас брови выражали недоумение и незаслуженную обиду.
— Это не пустяковина, товарищ бригадир, — с достоинством ответил Смолкин. — Это документ. И причем… — Дальше последовало обстоятельное объяснение важности и документа и той работы, которую выполнял учетчик тракторной бригады Василий Смолкин.
Из вагончика вышел спасавшийся там от солнцепека Еремеевич. То ли жара доняла его и в вагончике, то ли он счел необходимым ввязаться в разговор и поставить на место лишку расходившегося Смолкина.
— Я лично так думаю, — подсаживаясь к Алексею и свертывая обязательную для всякого разговора «козью ножку», сказал Еремеевич. — Если человек дело свое делает хорошо, то ему не надо много говорить — сама работа за него говорит и вес ему придает. Если же человек легковат — ему только и остается, как языком себе цену подымать…
— Это ты с чего, дед вдруг в философию ударился? — подозрительно спросил Смолкин.
— Да нет, Васек, это я не про тебя, — хитровато щурясь, будто дым ему в глаза попал, ответил Еремеевич. — Это я просто свое впечатление высказываю.
— А ты бы и высказывал его где-нибудь в другом месте.
— Запрягай, Еремеевич, — поднимаясь с брезента, на котором сидел, сказал Алексей и кивнул на готовые полозки: — Повезем к комбайну на пробу.
Полозки в работе показали себя хорошо.
Алексей проканителился с бритьем и новым галстуком и пришел в клуб, когда народу там было уже так много, что он не сразу отыскал глазами Шуру. Она сидела у стены, опустив глаза, вся розовая то ли от жары, то ли от смущения.
Алексей, конечно, не подошел к Шуре. Он довольно долгое время толкался среди танцующих, заглянул через плечо Васи Смолкина на шахматную доску, обругал его за то, что не за понюх табаку отдал противнику ладью, и только после этого, как бы между прочим, прошел в угол, где сидела Шура, и опустился на скамейку рядом.
Разговор не клеился. Шура сидела как-то несмело, бочком к Алексею и точно собиралась вот-вот встать и уйти.
Алексей тоже чувствовал себя связанно, ему казалось, что все смотрят сюда, в этот угол.
— Жарко здесь, — сказала Шура.
Как бы в знак полной солидарности с ней Алексей вынул густо наодеколоненный платок и отерся.
— Я тоже думаю, Лучше выйти на воздух, — сказал он при этом, он сказал так неопределенно, что сразу нельзя было понять, приглашает ли он вместе с собой Шуру или собирается выйти один.
Алексей был уверен, что Шура поймет его как надо. Он не подумал только, что если прямо пригласить с собой девушку казалось вроде бы не совсем удобным, то во сто раз неудобнее было без такого приглашения уходить Шуре.