Несмолкаемая песня [Рассказы и повести] — страница 2 из 78

А вот дед Максим, который выходил с ребятами в ночное, рассказывал им сказки фантастические, волшебные, с непременными чудесами или даже сверхчудесами. Они, замечает писатель, и начинались-то не «Жил старик со старухой…», а «В некотором царстве, в тридесятом государстве…», и, значит, действие происходило где-то очень далеко. Потому-то легко и верилось, что тамошние добры молодцы и через леса и реки на сказочных конях запросто, в один скок, перелетали, и из огня-полымя целыми-невредимыми своих невест выхватывали, и Кащея на острове Буяне посередь моря-окияна хоть и не сразу, но отыскивали…

Сказочник Максим, признается позже Шуртаков, не раз приходил ему на память, когда он уже осмысленно начал читать книги. В них, в книгах, то ли между строк, то ли между слов присутствовала — он это чувствовал — та самая тайна, которая впервые открылась будущему прозаику в сказках мудрого старика. До писательства, разумеется, было еще далеко. Пока души его коснулась лишь волшебная магия слова, удивление и благоговение перед ней. Это-то как раз, быть может, и есть самое важное. Человек, так рано почувствовавший в слове его могущественную, волшебную силу, не мог уж и позже позволить себе легкомысленного обращения с ним, баловаться, как он сам говорит, без серьезных к тому оснований, стишками или рассказиками. К этому он прибавит: «Не знаю, для кого как, а для меня тайна слова и по сей день остается все той же великой и „неразгаданной“».

Не знаю, повторю я вслед за писателем, как другим, а мне лишь сейчас, после такого признания самого Семена Шуртакова, стало особенно ясно, почему так долго делается им каждая его вещь, будь то повесть или коротенький рассказ. Лет пять назад у него выходил сборник повестей и рассказов. Издательство попросило автора проставить даты, указать, когда были написаны эти вещи. Под одним из рассказов было проставлено: «1949–1962».

Впервые автор прочитал рассказ еще студентом на семинаре, которым руководил К. Г. Паустовский. Надо полагать, что этот великолепный мастер сказал молодому литератору что-то такое, что заставило его подальше упрятать свое сочинение и вернуться к нему только в году 1962. Требовательность, взыскательность учителя повстречались с ответной требовательностью и самовзыскательностью ученика, который шел в литературу с серьезными намерениями и если еще не в полной мере овладел словом, то цену-то ему уже хорошо знал. Он знал, что слово — всемогуще. Овладев нм, равно как и огнем, человечество сделало стремительный рывок в поступательном своем развитии. Из слов люди научились созидать памятники неслыханной красоты и долговечности. Слово может все. Оно может заставить улыбнуться самого мрачного по натуре человека и повергнуть в уныние самого, казалось бы, неисправимого весельчака. Из слов, а не из чего-нибудь другого, создаются гимны, поднимающие на борьбу целые народы. Словами же люди объясняются в своих самых сокровенных чувствах. Велик диапазон действия слова! И вот ты, простой смертный, берешь на себя смелость иметь дело с этим самым словом как главным строительным материалом для своих сочинений — подумал ли ты прежде, какую ношу решил взвалить на себя, какую ответственность добровольно берешь?

Знал, похоже, будущий писатель и о другом, может быть, еще более важном. Из всех пишущих ты должен будешь походить лишь на одного литератора, а именно на самого себя.

В литературе, думается мне, есть что-то такое, очень похожее на периодическую таблицу элементов, открытую Менделеевым. В ней множество заполненных и не заполненных еще клеточек. Элемент обнаружен — клеточка заполняется. В бесконечном ряду литературных открытий также множество клеток заполнено, но — тут сходство кончается — еще большее их число находится в состоянии ожидания: их в свое время заполнят другие писательские имена. Пускай твой голос будет не столь звучен, как, скажем, у Пушкина, Льва Толстого, Горького, Маяковского, Шолохова или Леонова, но он должен быть твоим голосом и уже по одному этому неповторимым. Только в этом случае ты нужен литературе, только при таком условии ты оставишь в ней какой-то заметный след. Ведь природа сотворила тебя как крайнюю и законченную индивидуальность; великая художница, она из миллиардов человеческих существ ни в одном не повторилась. Доверься же себе и перенеси на бумагу твой собственный голос, и он, этот голос, будет для всех свеж и оригинален, а потому ценен.

Надо полагать, поначалу Семен Шуртаков, как и все начинающие, у кого-то учился, кому-то подражал. Не просто, совсем не просто найти самого себя, свою собственную, только тебе одному присущую манеру письма, свой язык, свою интонацию; наконец, кому не известно, что эти поиски иногда затягиваются на многие годы и далеко не всегда достигают цели.

Период искания, подражания для Семена Шуртакова длился сравнительно недолго. Может быть, еще и потому, что прежде, чем отважиться стать литератором, он прошел нелегкую жизненную школу, сперва в родном селе, рано приобщившись к крестьянскому труду, затем военным моряком на Тихоокеанском флоте, где его опахнула своим огненным крылом вторая мировая война.

Первые рассказы С. Шуртакова, с которыми он в 1946 году поступал в Литературный институт имени А. М. Горького, были о войне. Затем, уже по окончании института, на многие годы его писательское внимание будет отдано жизни послевоенной деревни. Героями многочисленных очерков и рассказов, а также повестей «Трудное лето» и «Подгон» станут председатели колхозов, агрономы, трактористы, комбайнеры — словом, сельские жители, земляки писателя, его вчерашние товарищи по работе на земле.

Тогда же будут написаны поэтичнейшая повесть «Где ночует солнышко» и книги путешествий по стране и за рубежом — «Путешествие на край света» и «Франция вблизи».

Последней по времени крупной работой писателя является повесть «Возвратная любовь», проникнутая раздумьями о нашем отношении к духовному наследию прошлого, о выборе жизненного пути молодежью. Повесть острополемична и вызвала горячие отклики читателей и критики.

О чем бы ни писал С. Шуртаков, в каждом его рассказе или повести мы находим глубокое знание жизненного материала, чувствуем любовь автора к своим героям. Не любование, а именно любовь, которая может быть строгой и взыскательной.

Литературная речь Семена Шуртакова по-крестьянски проста и по-крестьянски же образна, прелесть ее еще и в том, что она нетороплива, обстоятельна и очень естественна. А ведь ощущение естественности речи, как и самого развития характера героя повести, рассказа ли, — одно из непременнейших условий всякого талантливого произведения. Вспомним, что один из русских критиков говорил: герой может увлекаться и увлекать своей речью, но только в таком случае, когда в самом деле вся душа его полна известным чувством или идеей. Он может говорить самые нежные речи, но только тогда, когда действительно влюблен; может произносить и угрозы, но это значит, что он их готов уже исполнить… И такого человека вы всегда отличите по тому, что у него та же самая фраза, которая опошлела для вас в речах других, выходит как-то совершенно просто и естественно: вы чувствуете, что тут ничего другого сказать нельзя было, и вместе с тем чувствуете, что слово выкатилось не одной своей оболочкой, а со всей тяжестью своего внутреннего смысла.

Нет, добавлю я от себя, ни «устаревших», ни «новейших» слов. Есть мастерство. Даже примелькавшееся слово в контексте талантливом засверкает, как впервые увиденное чудо.

Ни в одном из произведений, помещенных в сборнике, писатель не изменил главному своему принципу, положенному в основание всего его творчества: не трать слов на пустяки, берись за дело, склоняйся над чистым листом бумаги, только когда почувствуешь, что тебе есть что сказать людям. Поэзию же С. Шуртаков знает где отыскать. Она — в самой жизни. В том числе в жизни его собственной. Понимание этого и продиктовало ему следующие строки:

«Биография писателя — не простой листок для отдела кадров и не самоцель. Биография — источник творчества».

Источник этот у Семена Шуртакова глубок, и это обещает нам встречи с новыми его повестями, рассказами и новыми интересными героями.

Михаил Алексеев

РАССКАЗЫ


КУЗЬМИНСКИЕ САДЫ

Моей матери

Я привык вставать рано и люблю перед началом уроков пройтись по старому школьному саду, подышать утренней росной свежестью.

Но нынче я сворачиваю со знакомой тропы в сторону и иду туда, где по отлогому взгорью, сбочь села, стоят почти недвижно, чуть не до земли уронив свои зеленые ветви, плакучие березы.

Каждый раз в такой день я прихожу под те березы. Могила успела затравенеть.

И крест на ней уже ничем не отличается от соседних — потемнел, чуть-чуть покосился…

Тихо. Даже шелест листьев не нарушает эту застойную, отрешенную тишину.

1

Немцев в нашем селе Кузьминском не было. Даже их самолеты сюда ни разу не долетали. И все-таки, когда я поднялся на последнюю горку и увидел перед собой родное село, я его не узнал. Помнил его потонувшим в густых садах, таких густых, что за садами почти не видно было самого села, и дома издали походили на потемневшие от времени самодельные игрушки, разбросанные — где рядами, где как попало — в темной зелени.

Сейчас передо мной, в знакомой с детства долине, лежало незнакомое, чужое село. Сады исчезли. Улицы, дома с дворами, погребами, банями — все было видно как на ладони. Село казалось раздетым донага; от некогда богатой, нарядной одежды остались только жалкие лоскутья одиноких ветел да белоствольных берез. И они лишь подчеркивали летнюю нищету села.

Я отыскал глазами домик, в котором родился и провел все детство. Обнаженный сзади, он показался мне жалким, словно общипанным и каким-то сиротски-грустным. Грустно стало и у меня на душе.

Дома я не был пять лет. Еще до войны ушел служить, потом воевал. И за все эти пять лет не было дня, наверное, чтобы не вспомнилось мне родное село, чтобы мысленно не увидел я его, и каждый раз представлялось оно мне славящимся на весь район своими садами, богатым селом. И вот никакого богатства нет. И ведь, наверное, не только за эти сады любил я его, а сейчас думалось почему-то, что именно за