«Вжу-у, вжу-у — ре-жу» — пропела коса, и первые горсти срезанного хлеба легли на край полоски.
Кутенок тявкнул возбужденно и кинулся на скошенный хлеб, будто я что-то спрятал под ним. Пришлось Любашке взять не в меру резвого пса на руки: чего хорошего, еще под косу попадет.
Рыжик невозмутимо сидел поодаль и глядел на щенка с явным осуждением.
Скосил я полоску быстро. После этого мы аккуратно собрали пшеницу в большой тугой сноп и поставили его посреди полосы колосьями кверху: пусть немного посохнет.
А пока что недалеко от террасы мы сделали нечто вроде маленького тока, подровняли его, утрамбовали и чисто подмели свежим березовым веником.
Сноп был торжественно принесен на ток и гладкой, специально для этого выструганной палкой начисто, до последнего зернышка обмолочен. Молотили мы напеременку с Любашкой и Никитой, а пес с котом тем временем зорко стояли, на страже.
Куры, чуя поживу, ходили вокруг нашего тока и вкрадчиво распевали: «Ра-ра-ра-ра-ра».
Некоторые, понастырнее, подходили совсем близко и пытались клевать пшеницу, но тогда Кутенок отважно и без промедления кидался на непрошеных гостей и, если они убегали недостаточно поспешно, рвал из них пух и перья.
Принял свое участие в общем деле и Рыжик.
Когда, обмолотив и провеяв пшеницу, мы оставили ее сохнуть, а сами пошли обедать, к току откуда-то из-под террасы, что ли, подкралась новая воровка — рыжая полевая мышь. Будто бы дремавший в сторонке кот развернувшейся пружиной мелькнул над соломой, и в следующее мгновение незадачливая полевка была у него в зубах.
Лакомиться мышкой кот пришел на обычное обеденное место. Ежик потянул носом и затопал к коту, но тот заурчал недовольно: сам-то, мол, не очень делишься, хуже того — мое лопаешь. Не дам! Чудак хотел, по обыкновению, пустить в ход иголки, но на сей раз это ни к чему не привело: кот взял да и ушел с мышью в зубах в другой угол. Мышь — не блюдце с молоком. Чудак так огорчился, что и свое молоко есть не стал. Пришлось Любашке поймать ему лягушонка.
Я еще заранее нашел два плоских камня, подогнал их один к другому, и вот сейчас высохшую пшеницу мы начали молоть между этими камнями. Дело шло медленно, мука на такой первобытной мельнице получалась грубая, крупная, и ее потом пришлось тщательно просеивать.
— Зачем мы все это делаем? — уже не первый раз за нынешний день опрашивала Любашка.
— Потерпи немного. Скоро узнаешь.
Никита, кажется, догадывался, что будет дальше, и все же не отходил от меня ни на шаг — так интересно ему было все, что мы делали. Похоже на игру, и в то же время что-то серьезное.
Муки после просеивания осталось чуть побольше двух пригоршней. Что ж, и то ладно.
— А теперь зови мать, — сказал я Любашке.
Мать взяла у тети Шуры немного дрожжей и в молочной кастрюле развела нашу далеко не первосортную муку.
День был жаркий, тесто быстро подошло. И вот уже мать ловко разделала его, и на противень легла маленькая аккуратная булка.
— Булочка! — радостно и удивленно воскликнула Любашка.
— Буйка, — подтвердил Никита.
— Да, это будут булки, — сказал я. — А пока они пекутся у тети Шуры, пойдемте погуляем.
В комнате — похоже к дождю — было душновато.
Мы спустились с террасы и устроились на нашей излюбленной полянке. Земля была горячей, и от нее пахло солнцем и хлебом. А может, это с полей наносило хлебные запахи. На полях продолжалась жатва.
— А почему тетя Шура говорит, земля — матушка? — спросила Любашка. — Она кому мать?
— Она всем нам мать, — ответил я.
Любашка и Никита с любопытством уставились на меня: очень интересно!
— Давно-давно, много-много лет назад, — сказал я, — землю нашу покрывали леса. Густые, непроходимые. И люди жили в этих лесах рядом со всякими зверями, сами еще мало чем отличавшиеся от зверей. Пропитание себе они добывали охотой. Потом люди научились добывать огонь, научились огнем выжигать леса и на этом месте сеять хлебные зерна. Землю они взрыхляли обыкновенной палкой, а урожай поедали в зернах, потому что молоть их, хотя бы так, как мы мололи сегодня, люди научились гораздо позже. Прошло еще много-много лет, и главную пищу человеку начинает давать уже не лес, не охота, а земля. И за то, что земля все более надежно кормит его, человек называет ее матушкой, родной матерью, а хлеб — батюшкой…
— Земля — матушка, а хлеб — батюшка, — тихо повторила за мной Любашка.
— А еще про хлеб говорят: насущный — значит, что ни есть необходимый. Только очень, очень трудно достается этот хлеб человеку. Помнишь, ты над бабушкой засмеялась, когда она хлебные крошки собрала на столе и в рот положила?
— Помню.
— Так вот, бабушка твоя не от жадности это сделала. Очень дорого, очень трудно ей всю жизнь хлеб доставался. Потому что пахала она сохой, жала серпом, а молотила цепом — той же палкой, какой мы нынче с вами молотили, только на веревочке. Сейчас вон сколько всяких машин помогают человеку, а он только управляет ими. А ведь управлять машиной не так трудно — это даже вам под силу.
— Я умею на тлактоле, — серьезно сказал Никита.
— На тракторе хорошо работать! — живо, с загоревшимися глазами подхватила Любашка.
— Вырастай поскорее — и пожалуйста. К тому времени машин станет еще больше и управлять ими будет легче. Но и тогда земля для человека все равно останется матушкой, кормилицей, а хлеб — батюшкой.
— Потому что они — самые важные.
— Ну, я вижу, вы все хорошо поняли. А теперь пойдемте в дом. Хлеб наш насущный должен уже испечься.
Когда мы вернулись, булочки и в самом деле были уже вынуты, и мы сели пить чай с ними. Всего их было четыре — каждому по одной.
Прямо сказать, на вид наши булки были не очень-то взрачные: и не такие белые, как московские, и не такие пышные и подрумяненные. Все это так. Но Любашка, едва откусив, уже заявила, что никогда еще не едала таких вкусных булок, и мы дружно согласились с ней.
— А нашим помощникам тоже надо дать отведать, — догадалась Любашка. — Они старались.
Каждый из нас дал но кусочку Кутенку, Рыжику и Чудаку — они этого вполне заслужили.
— Ну, теперь-то ты будешь знать, где и как растут булки?
— Да, теперь я все знаю, — серьезно ответила Любашка. — Поле, лес, а за ним — опять поле. Земля — матушка… Я много узнала за лето!
На сей раз дочка не хвастала. Ведь она была в том возрасте, когда человек, еще не зная почти ничего, уверен, что знает все. Это потом только, узнав многое, человек начинает понимать, как мало он знает…
Пока мы пили чай, прошел слепой, сквозь солнце, дождь, и умытые им деревья и травы и все кругом теперь ярко, сочно блестело. И над всем этим чистым, сияющим миром — огромная, в полнеба, стояла радуга. Один конец чудесной семицветной дуги тонул далеко-далеко за лесами, другой опустился в голубую излучину Истры.
— Вот бы добежать! — У Любашки даже голос дрогнул и прервался от восторга перед увиденным.
— Это очень далеко.
— Что ты! Совсем рядом… Никита, побежали!
Не отводя глаз от неба, они схватились за руки и побежали.
Я не стал их отговаривать, потому что и сам в детстве бегал за радугой. Правда, мне так ни разу и не удалось добежать, радуга всегда оказывалась дальше, чем я думал. Но это мне не удалось, а им-то, может, и удастся…
Любашка с Никитой бежали по мокрой траве, а высоко в небе над ними семицветными воротами в чудесный мир сияла радуга.
ВОЗВРАТНАЯ ЛЮБОВЬ
Я вас любил: любовь еще быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Иногда мне начинает казаться, что живу я не так, как надо, как следовало бы, как мечталось, наконец.
Правда, я тут же утешаю себя тем, что юношеские мечты — это юношеские мечты, а жизнь есть жизнь, но легче от этого мне не делается.
Впрочем, каждый ли из нас знает, что это за штука: жить, как надо?!
До недавнего времени я думал, что знаю, думал, что живу правильно.
И вот какой-нибудь месяц назад… Однако же, чтобы вы меня лучше поняли, начинать нужно, пожалуй, не с конца, а хотя бы с середины…
1
Поезд замедлил ход, остановился, и вагоны, набежав друг на друга, выжали на дощатую платформу десятка два пассажиров. Большинство из них, похоже, были местными жителями — не теряя времени, они уверенно, деловито зашагали от поезда, кто на вокзал, кто в обход его, прямо к поджидавшим машинам и подводам.
Я один, пожалуй, шел не спеша, твердо уверенный, что меня здесь никто не встречает.
Светлое, легкое здание вокзала и окружающие его постройки — все сияло еще не успевшей померкнуть свежестью, новизной. Дорогу сюда провели недавно. Еще каких-нибудь пять лет назад на этом месте шумела тайга.
Внутренняя планировка вокзала была удобной, умной и, как любил говорить один из моих учителей профессор Россинатов, целенаправленной. Разве что балкончики в зале ожидания выглядели лишними. Я вообще не люблю балкончиков внутри зданий.
Еще проходя перроном, я заметил, как кое-кто из приехавших то ли с удивлением, то ли просто с любопытством оглядываются на меня. Теперь, мельком увидев себя в зеркале, я понял, в чем дело. Мое светлое и легкое, на рыбьем, или, как мы теперь говорим, синтетическом меху, полупальто, шляпа и щеголеватые туфли на тонкой подошве, резко выделяясь среди добротных демисезонов, ватников и кирзовых сапог, выдавали меня за человека явно нездешнего, приехавшего в эти края впервые. Я и сам уже успел пожалеть, что среди моих московских друзей не нашлось никого, кто бы посоветовал мне одеться потеплее. В Сибири в апреле еще холодновато.
В глубине просторной площади за вокзалом высились столетние, уцелевшие от вырубки деревья, между ними росли молодые саженцы — сквер не сквер, но что-то в этом роде. По ту и другую сторону сквера и далее на всю ширину огромного распадка до темневшей на холмах тайги тянулись стройные ряды аккуратных чистых домов, образуя тоже просторные, как проспекты, улицы. Похоже, и площади и улицы спланированы были как бы навырост: вчерашний поселок ныне превращается, если уже не превратился, в город и скоро кажущийся несколько пустынным простор улиц и площадей придется как раз впору.