На полянке сразу сделалось еще уютней и веселей. Пламя костра лихо плясало по сучьям, перепрыгивая с ветки на ветку, полянка огласилась шипеньем, треском, стрельбой.
— А теперь, пока еще совсем не стемнело, давай сделаем запас дровишек на ночь да нарубим лапнику, — командовал Владимир.
Он безошибочно выбирал мелкий сухостойный подлесок, маленьким топориком срубал его, а я подтаскивал к костру. Проще бы набрать валежнику, но его еще держал снег, да и горел он плохо.
Из лапника, по одну и другую сторону костра, мы соорудили две мягкие пышные постели.
И когда подошли к концу хлопоты по устройству на ночевку, когда я уселся на свое хвойное ложе и поглядел минуту-другую, не отрываясь, на бегучее пламя костра и как бы ощутил за его огненным кругом распростершуюся во все стороны бескрайнюю тайгу, вместе с теплом от костра к моему сердцу подступила теплая волна благостной умиротворенности. Я испытал ни с чем не сравнимое чувство полной отрешенности от того далекого суетного мира, в котором живу, чувство счастливого уединения и ничем не ограниченной свободы. Я словно бы остался один на один со всем огромным миром.
Нет, не зря, совсем не зря дал я себя уговорить на этот поход! Пусть даже и не выйдет у нас охоты, пусть мы только и всего-то посидим ночь у костра — из-за одного этого уже стоило идти в тайгу!
И чай из темного таежного снега был на удивление ароматным, и обыкновенные бутерброды, приготовленные Валей, казались необыкновенно вкусными. Даже дымок от костра, пахнущий смолистой хвоей, был чудесной приправой к нашему ужину.
Я откинулся на спину и увидел далеко вверху темное, почти черное небо с плотно прибитыми к нему, словно бы загнанными по самую шляпку, серебристыми звездами. Макушка ближнего кедра, раскачиваясь на ветру, то закрывала, то снова открывала одну особенно яркую, лучистую звезду. Я долго глядел, как пропадала и вновь возникала звездочка, и хотя происходило это вроде бы довольно однообразно, но мне не было скучно, я готов был вот так лежать и глядеть вверх хоть час, хоть два.
Владимир нынче, против обыкновения, что-то неразговорчив.
— Ты что молчишь?
— Наговориться мы и дома успеем. А здесь и так хорошо.
А ведь верно! Слова здесь не нужны. Слова притащат с собой ту повседневную суету, от которой ты только что почувствовал себя отрешенным. Лежи, гляди на далекую звезду и думай тоже о чем-нибудь далеком и возвышенном! Ну еще время от времени подбрасывай в костер сучьев, чтобы было и тепло и светло.
Мысли и в самом деле шли какие-то чистые, высокие. Во всяком случае, так мне казалось.
Нет, я не думал о чем-то обязательно возвышенном и необыкновенном. Мысли мои часто касались вещей и вовсе обыденных. Но даже обыденное виделось светло, словно бы житейская проза читалась в прекрасном поэтическом переводе.
По какой-то ассоциации пришел на память вечер, когда Валя показывала мне фотографии и письма к «милой сестричке». Потом так же вот, как огонь легко перескакивал с ветки на ветку, мысли мои тоже перескочили на другое, на третье, но опять почему-то вернулись к тому вечеру.
…Непонятно устроен человек.
Затесалась в компанию на какой-нибудь вечеринке красивая девчонка. И что? А то, что все ребята только и будут крутиться вокруг этой красавицы, пусть она даже дура набитая. Мало того, она может быть еще и капризной, взбалмошной, вздорной. Все равно — ее станут нарасхват приглашать на танцы, перед ней станут расшаркиваться, пялить на нее глаза и говорить пошлые комплименты. А рядом будут сидеть девчонки, которым она, что называется, и в подметки не годится, но все они окажутся на втором плане, потому что одна лицом не вышла, у другой ноги не такие стройные, как у той красивой распустехи, третья одета не по самой последней моде… Так что же получается?! Получается, что оболочка, форма ценится куда выше содержания. Интересно: всегда так было или это знамение нашего кибернетического века?!
Ну ладно: первое впечатление может быть обманчивым. Но ведь и когда парень хорошо узнает ту красивую, увидит, какой это пустой и никчемный человек, — он и тогда будет не только терпеть, но и исполнять все ее капризы. Узнай он, насколько душевно прекрасна одна из ее подруг, — может, он бы эту подругу выбрал. Но как парень может ее узнать, если она с того самого первого взгляда никаким образом не заинтересовала его?!
Что-то не так. Какая-то вопиющая несправедливость!
Еще до отъезда на Кавказ ты уже знал Валю. А в тот последний вечер узнал ее — особенно из писем — еще больше. Ты понял, какой это открытый, добрый к людям, сердечный человек. Ты узнал о ней только хорошее и ничего плохого. И тем не менее…
Нет, что-то начали тяжелеть мои легкие мысли.
— Скажи, Володя, как ты отличил от других Валю? Чем?
— Ты бы спросил что-нибудь полегче, — усмехнулся в ответ Владимир.
И но тому, как он усмехнулся, по блуждающей улыбке на его лице я понял, что он в эту минуту тоже думал о Вале.
— Всего скорее, пожалуй, тем, что от других… не отличалась… А лучше бы сказать: не старалась отличиться. Отличиться во что бы то ни стало…
Я подбросил сушняка в костер, белое пламя взвилось высоко вверх, и окружавшие поляну деревья словно бы отступили в глубину леса. Но вот огонь утишился, и деревья снова подошли поближе к костру.
— А еще, может быть, вот чем, — Владимир, прищурившись, глядел на огонь и говорил медленно, с паузами. — Валя, понимаешь ли… как бы это тебе сказать… Валя — русская.
— То есть? — я даже на локте приподнялся.
— Очень просто… Помнишь, еще в школе учили: «Кто русский по сердцу, тот бодро, и смело… бодро и смело…» Как там дальше-то?
— «…И радостно гибнет за правое дело», — досказал я.
— Да, так вот: русский по сердцу. А сколько лишь по паспорту, потому что поют и слушают они чужие, обязательно зарубежные песни, танцуют уж и вовсе одни твисты и шейки, а про одежду и прически и говорить нечего — усердное равнение на Запад. Даже русское порой приходит к нам оттуда. Те же русские сапожки притопали к нам, как известно, из французской столицы… А ведь это только самые наивные люди думают, что не так уж важно во что и как молодежь одевается, какие песни поет и какие танцы танцует. Важно, да еще как важно-то! И между прочим, в первые годы Советской власти мы считали, что это важно…
— Значит, ты за поддевки, поневы, косоворотки?
— А ты мне уж заодно и великодержавный шовинизм пришей: как же это так — русская девушка, видите ли, ему понравилась. А если бы она была украинка или француженка?.. Не волнуйся: я одинаково хорошо отношусь к украинцам и к французам, как, впрочем, и к любой другой нации. И понравиться мне могла и украинка и француженка. Я о другом. О том, что француженки почему-то не рядятся под украинок — точно так же, наверное, и нашим девчонкам не стоит рядиться и петь под кого-то.
Владимир помолчал, а потом, видимо, вспомнил мой вопрос:
— Нет, я не за поддевки… Да и потом, если ты хочешь знать, в разные века русский костюм был разным. Разным, но все-таки русским. Я — за современную одежду. Но я против заграничного обезьянничанья… Ты небось слышал или читал, как некоторые иностранные модельеры ходят по нашим музеям, срисовывают образцы русской одежды, потом, глядишь, трансформируют их в современные — как сейчас принято говорить — ансамбли, и наши модницы опять с ног сбиваются, чтобы заполучить этот последний крик моды… А возьми тот же «Казачок», который сейчас танцует вся Европа. Не удивительно ли, что он вышел в свое европейское турне почему-то не из Москвы или Киева, а опять же из Парижа…
Начали о Вале, а пришли вон куда. Зря, пожалуй, завел я этот разговор. Лежал бы себе на лапнике и глядел на далекую звезду. А то теперь полезло в голову всякое: интересно, а что за птица, в понимании Владимира, твоя Маринка? Да и сам-то ты тоже — не по одному ли паспорту?!
— Ну что же, нам скоро и на место, — Владимир посмотрел на часы и взялся за котелок. — Давай-ка еще побалуемся чайком да и тронемся.
Мы опять пьем крепкий пахучий чай, затем приводим в готовность свои ружья и покидаем нашу уютную поляну.
Владимир первым ныряет под кроны ближних деревьев в кромешную таежную черноту, и минуту-другую я с опаской жду, как он вот-вот врежется в ствол какой-нибудь пихты или кедра. Нет, все тихо. Слышится только постепенно удаляющееся скольжение лыж. И чтобы не потеряться, не отстать, я тоже с разгона ныряю в таежный мрак. Ныряю наугад, как в омут. Но проходит совсем немного времени, и глаза, привыкая к темноте, начинают различать снег, деревья, кусты. На востоке, куда мы идем, похоже, начинает заниматься утренняя заря.
Владимир не торопится, если я отстаю — он сбавляет ход или останавливается совсем, поджидая меня. Изредка на остановках мы обмениваемся жестами и идем дальше. И оттого, что мы не разговариваем, а лишь размахиваем руками, таежная тишина кажется еще более густой и таинственной. Кажется, что за каждым деревом кто-то сторожит тебя, что вот-вот что-то случится, что-то произойдет и разрядит эту напряженную, гнетущую тишину, как удар грома разряжает предгрозовое напряжение.
Тайга все гуще, все непролазней. Мы забрались в сплошной ельник и с большим трудом продираемся сквозь дремучие заросли. Наконец Владимир остановился и поднял руку: все, пришли!
Я оглядываюсь вокруг и за большой разлапистой елью вижу поляну с тремя или четырьмя невысокими деревцами посредине.
Владимир оставляет меня на краю поляны, под густым навесом еловых ветвей, и сам отходит шагов на десять в сторону и там занимает боевую позицию.
Заря разгорается все сильнее. Привыкшие к темноте глаза ясно различают теперь очертания поляны, черные силуэты молодых елочек на ней на фоне постепенно светлеющего неба.
Находясь в постоянном напряжении, я потерял чувство времени и не знаю, сколько прошло — час или десять минут — до того момента, когда наконец томительную тишину нарушил шумный мах могучих крыльев. А вот еще, пока невидимая, только слышимая птица прилетела на токовище, еще…