– Ну, ты, дядька, бахаешь, с ангелами целуешься, – шутливо отозвался второй. – Я не знаю даже, что сказать. Может и она. Похожа?
– Та вроде похожа, но за эти годы она скорее стала похожа на меня… Хотя нет, не фига мы не похожи. Она – пацанка, как моя бабушка, когда жива была. Она как будто и переняла эстафету. Теперь она моя бабушка.
– Царствие небесное – по-мужски смутился второй.
– Та нет, я нормально. Я попрощался, та и время прошло… Ну, ты сам все знаешь, я рассказывал.
– Да, рассказывал, сам в морг вёз… Жесть, конечно…
– Та все нормально, просто странно все это. Я ведь… Мне ведь с того момента вообще во всем знаки мерещатся. Как с этими цифрами, помнишь, я тебе постоянно в рейсе докучаю, что одинаковые цифры вижу на часах? Ну, в смысле, смотрю на часы именно тогда, когда цифры одинаковые. У меня вся вахта так проходит. Занимаюсь там чем-то по работе, и такой бац на время, а там 20:20. Потом через час случайно замечу монитор, а там 21:21. Думаю: ну вот, ангел где-то рядом.
– У меня тоже так, дядька, часто бывает. Это просто из-за того, что каждый день одно и тоже делаем. Вот и на время смотрим по-особому. Надо просто стрелочные часы, а не электронные.
– Согласен, – искренне улыбаясь, кивнул. – Пойдём, дядька, треснем за понимание, а то наши ангелы нас уже наверно заждались.
Глава 23. Как мы и дети
― Я уже привык к этой бессоннице, – успокаивал себя Пётр Ионович. Вовсе это не нарушение сна, просто опыт у меня такой нервный. Сколько раз такое было в рейсах, особенно когда контракты подходили к завершению. Тогда капелька, капающая в душевой, могла греметь, как удары молота, забирая сон. Или дверь рундука от вибрации стучала. Как тогда я себя заставлял уснуть? Вставал с постели и подкладывал свёрнутую в пять раз бумагу в щели обшивки потолка и между дверцами шкафчиков. Слышал где-то, что лист бумаги невозможно сложить больше десяти раз, так вот проверил. Можно одиннадцать, но тогда получается очень толстый свёрток, который не подходит для затыкания щелей.
Так, наверно, со всеми моряками происходит. Помню, захожу в каюту, в которой до меня кто-то так же коротал дни в контракте, а там зубочистки в потолочной обшивке торчат, и бумаги натыканы в пустых шкафах между дверцами. Потом сам стал тыкать. Перестало казаться странным.
Тогда было иначе, тогда сон пропадал из-за того, что очень не терпелось поскорей поехать домой. Дом тогда казался чем-то фантастическим, как будто исполнением чего-то не реального, потому что за каких то четыре месяца начинает казаться, что дома ты вовсе и не был никогда, и что домашняя жизнь – это просто псевдореминисценция. Не хотелось больше работать, потому что уже вот-вот, а работать надо будет уже через полтора часа, потому что все своё время на отдых промечтал о доме и о том, как всё в своей жизни изменишь, дайте только вернуться. Возвращаясь, ничего не мог изменить потому, что теперь рейс стал псевдовоспоминанием, пугающим своей металлической бездушностью. Хотелось только кутить днями и ночами, чтобы перед возвращением в небытие зацепиться хоть за что-то, что напомнит мне о том, что моя жизнь реальна, а не просто мой же собственный вымысел. Менялось только что-то внутри. Наверное, для стороннего наблюдателя я выглядел как та самая очень умная кукла, способная даже взгляд улавливать. Уходила в рейс одна кукла, приходила та же самая, но программное обеспечение другое. Таких обновлений можно делать, наверное, сколько угодно, пока аккумулятор не вздуется, можно перезаписывать и перезаписывать, менять настройки и параметры, повышая и понижая производительность и индивидуализировать режимы. Может быть, поэтому она тогда сказала, что взрослые это просто подмены?
Сейчас, когда я смотрю на своих детей, мне отчётливо видна разница между нами взрослыми и ими, живущими по-настоящему. Дети знают что делать, но не знают как, не могут из-за того, что маленькое тельце не привыкло слушаться. Мы же знаем, как делать, потому что развитое тело само помнит все действия, но мы не знаем, что именно нужно делать. Так же мне отчётливо видно и сходство между нами взрослыми и детьми. Как мы, так и они не понимаем, почему и как мы оказались в этих телах. Детям проще, они своё тело получают с нуля, успевают привыкнуть к нему, подходя к моменту трансформации. Мы же, живущие после гормональной трансформации, ощущаем, что машина, которой нам теперь нужно управлять, слишком сложна для нас. Слишком много лампочек и индикаторов, каких-то сигналов, которые мигают красным, а нам нужно что-то с этим делать. Так, словно все мы самозванцы, а вовсе не операторы сложного механизма. Мы что-то там клацаем, нажимаем на какие-то кнопки, не понимая того, что за что отвечает, и к чему приведёт. Теперь это лишь вопрос времени, прежде чем это сложное устройство сломается вследствие неграмотной эксплуатации. Нас пересаживают каждый раз не объяснив, где лежит инструкция к теперь уже собственному телу, как меня пересаживала жизнь с парохода на пароход, когда подписывая контракт приходилось понимать, что после того, как я ступлю на борт, проблемы механизмов нужно будет решать мне, независимо от того, кто решал их до этого. Детям же предоставлено все, но они не умеют читать. В этом плане мы все остаёмся детьми.
Тибетские монахи практикуют прижизненное переселение душ, как Лобсанг Рампа. Испытав ужасы китайской экспансии, тело монаха утратило жизнеспособность от полученных травм, но цель, которая должна была быть достигнута, требовала продолжения борьбы. Для этого монах вошёл в ментальный контакт с англичанином, тело которого было приковано к коляске, и предложил поменяться местами. Англичанин теперь наконец-то умрёт там, в теле тибетского монаха, в стенах концентрационного лагеря, а тибетец напишет серию книг о том, как устроен мир в теле колясочника на туманном Альбионе. Оба довольны. У одного есть цель, но нет подходящего тела, а у другого тело есть, но нет подходящей цели. Тот и тот – калеки, но каждый в чем-то своём. Как мы и дети.
Глава 24. Психиатр, Египтянин и Колдун
― Всякое может произойти, никто от случайности не застрахован. Другое дело в том, что случайностей, возможно, вовсе не существует. Бывает так, что оглядываясь мысленно назад в прошлое, испытываешь неприятное чувство испанского стыда, так, словно стыдно за поступки другого человека, свидетелем которых ты стал. Всё бы ничего, если это действительно другой человек. У него своя судьба и, как говорят, свои тараканы в голове, при этом как-то успокаиваешься, зная, что последствия этих событий переживать не мне, а ему. Разделение на «я» и «он» происходит вследствие неравенства задач и целей, поставленных перед каждым. Если бы не было отличников, не было бы и двоечников, это утверждение справедливо только для тех, кто оценивает себя как отличника. Справедливость теряется, если сказать то же самое, но наоборот: если бы не было двоечников, то не было бы и отличников. Теперь отличники ощущают свою сопричастность и зависимость от тех, кто в чем-то отстаёт. Счастье, основанное на контрасте, основная химера любого времени. Вообще, «справедливость» – это категория эфемерная, хоть и нужная, а нужная только потому, что хочется заново испытать этот контраст тогда, когда вдруг у тебя перестали интересоваться о твоих достижениях. Твои подвиги теперь больше никому не нужны. Для твоих родителей ты перестал быть предметом соревнования с другими родителями. Теперь ты взрослый и сам по себе. Теперь все, что будет сказано, будет сказано только тебе. Дети не испытывают острую необходимость в справедливости. Её испытывают взрослые. Если один ребенок нарушил границы другого ребенка, то «праведный гнев» возникает только в сердце родителя ребенка, которого «угнетают». В сердце родителя, чей ребенок «угнетает» другого, возникнет призыв к снисхождению. А звучит это примерно так: «Они же дети». Однако, для родителя «угнетенного» ребенка это видится как личное оскорбление. С этого момента каждый из свидетелей происшествия начинает готовиться к «следующему разу». Так вот, «справедливость» – это то, к чему приходят взрослые, готовясь к «следующему разу». Следующий раз существует только в мыслях взрослых. Для самих детей следующего раза не существует. Дети плачут по очереди, если им взрослые не мешают играть в свои игры. Когда приходит конец слезам, дети начинают новую игру так, словно сюжет прошлой игры больше не существенен. Чего нельзя сказать о взрослых. Для взрослых существенно все, что происходило до этого, а так же в понимании взрослого именно прошлое определяет будущее. Таким образом, «справедливость» – это ничто иное как стремление не допустить в будущем повторения прошлого. Однако взрослые почему-то не понимают, что прошлое уже никогда не повторится. Никогда. Именно поэтому суды и следствия не имеют ничего общего со справедливостью, – рассуждал Зигмунд, прохаживаясь по кабинету, задумчиво дымя сигарой.
– Это все так, но что, если оглядываясь назад в прошлое, испытываешь испанский стыд за поступки не другого человека, а за свои собственные? – сосредоточенно вникая, спросил Густав.
– А вот ты сам и расскажи это нам, коллега, – спустя едва заметное колебание в ответе, предложил Зигмунд.
– Я имею желание предполагать то, что наблюдая за поступками прочих индивидов, мы испытываем стыд только при соблюдении некоторых условий. Первое условие, а возможно и самое важное, состоит в том, что мы склонны находить собственное отражение в поступках окружающих нас людей. Если в качестве примера взять зеркало, то мы не склонны заблуждаться на свой счёт, привыкнув с детства к тому, что зеркало не врёт. Если с нами что-то не так, то зеркало это обязательно покажет. Если же в качестве примера взять тень, которую отбрасывают предметы, то вот тут мы склонны поддаваться самообману, привыкнув с детства к тому, что тень неотступно повторяет все то, что мы делаем. Таким образом, проживая жизнь, мы метафорически разделяем окружающих нас живых существ, а в частности людей, на две условных категории. Одни для нас зеркала, а другие для нас тени. И первые, и вторые вызывают в нас подобие стыда, однако качественно вызываемые ими чувства отличны друг от друга. К людям, зеркально отражающим наши поступки, мы относимся с покорным самокритицизмом. К людям же, которые отбрасывают тень, похожую на нашу, мы относимся с осуждением, как если бы они занимались плагиатом. Таким образом, «справедливость» можно рассматривать как смысловое пространство между самокритикой и самозапретом.