— Пожалуй, ты прав. Но Силаев, ох, этот мне Силаев! Уперся, как бык, на своем стоит: Окаев-де глава группы… Кстати, как себя Эдик чувствует?
— Врачи обещают полное выздоровление, но пока… Ты знаешь французский или английский?
— Немецкий изучал. На фронте.
— Эдя не приходит в сознание, бредит. И все — не по-русски. Ребята-студенты приходили — тоже не понимают… Будто что-то просит. — Окаев встал, глянул мельком в окно, прошелся по кабинету, заложив руки за спину. — Особенно вот это часто повторяет: квиа номинор лео…
Еремин улыбнулся:
— Эта иностранщина именуется латынью. В переводе обозначает: ибо я называюсь лев…
Окаев недоуменно поднял над золочеными дужками очков белесые брови:
— Странно! А ты, стало быть, почитываешь латынь? В аптекари готовишься?.. Извини, шучу. Хотя и не до шуток мне. Будь здоров!..
Еремин проводил майора досадливым взглядом. «Пойдешь и в аптекари, если нарушишь законность. Руки и совесть у нас с тобой, Окаев, должны быть чище, чем у фармацевтов…» Еремину не нравилось, что Окаев словно бы шефство над ним взял — обязательно присутствует при допросах. Об Окаеве шла молва как о работнике честном и бескомпромиссном. А вот коснулось родного сына, и вроде бы подменили человека. Еремин попытался представить, как он сам вел бы себя, если б его сын или дочь очутились в положении Эдика. Неужели тоже оказался бы таким, как майор Окаев? Для родителей даже преступивший закон сын остается сыном, им всегда хочется облегчить его участь…
Перечитал показания Инки, начал читать ответы и объяснения Игоря. И в который раз остановился на его заявлении о том, что Эдуард Окаев послал в Министерство культуры клеветническое письмо на преподавателя музыкального училища. Письмо было отпечатано на официальном милицейском бланке. В результате этого скрипач не был взят в консерваторию. Официально же ему сказали, что он якобы по конкурсу не прошел.
Еремин указывал Окаеву-отцу на эту часть показаний Игоря, тот вначале протянул: «Да-а, серьезную штуку он Эдуарду шьет! — А потом отмахнулся: — Чепуха! Эдя на это не способен… Да и не отделу борьбы с хищениями в этом разбираться, не его компетенция…» Но ведь тут тоже хищение, товарищ майор! Похищена человеческая репутация, человеческое достоинство!..
Как быть? Неужели Игорь Силаев все лжет? Не похоже!
Еремин не мог решить, как ему быть. Поставить вопрос перед начальством о расследовании заявления — значит, бросить тень на майора Окаева. Не с неба же попал к его сыну бланк милиции! Оставить заявление без внимания — совесть мучила.
Он решил отложить на время этот вопрос, пока не разберется в главном: кто и какое участие принимал в хищениях и продаже похищенного.
…Они спустились по той же крутой лестнице, и возле барьерчика дежурного офицера Инка сразу же увидела Алексея. Он радостно шагнул ей навстречу:
— Все?
— Сейчас расскажу…
Инка направилась к выходу, но сержант тронул ее за рукав:
— Не туда…
— Как — не туда? — непонимающе взглянула она на него и Алексея.
— Вам туда велено, — большим изогнутым пальцем милиционер показал через собственное плечо. — В КПЗ, временно, до выяснения…
Инка остолбенела:
— Леша… Как же это?..
— Вы ошиблись, наверное, товарищ милиционер…
— Не задерживайтесь, гражданка, идемте…
— Но я не виновна… Я не пойду в камеру…
— Это недоразумение, товарищ милиционер… Я сейчас прокурору позвоню…
Алексей и Инка горячо говорили и не двигались с места, только потрясенно смотрели друг на друга, словно им предстояло расстаться навсегда, навечно. Алексей, как заведенный, как испорченная пластинка, повторял одно и то же: «Это недоразумение… Это недоразумение…»
Видать, милиционеру надоела вся эта проволочка, он повелительно взял Инку за локоть:
— Идемте! Некогда мне с вами тут… Не положено!
— Что же это… Алеша!
Алексей рванулся следом, но дежурный офицер встал перед ним.
— Нельзя, — сказал он дружелюбно. — Не положено. Все выяснится, все станет на место… Успокойтесь, товарищ.
— Позвонить-то хотя можно от вас?
Уходя по длинному мрачному коридору, Инка слышала, как Алексей все еще пытался позвонить, а офицер упрямо пояснял ему, что телефон служебный и частные разговоры здесь воспрещены.
Сержант вытащил из кармана связку ключей, отыскал нужный и начал отпирать большой замок на окованной железом двери.
ГЛАВА XX
Состояние Эдика улучшилось, и ему разрешили не только разговаривать, но и садиться на койке. И хотя отец уверял, что до выхода из больницы его никто не будет беспокоить, Эдик каждый день ждал прихода следователя. Он никогда не боялся людей в милицейской форме, потому что с детства представлял милицию в облике отца. А отец был человеком щепетильно честным, справедливым и очень добрым. Слушая его рассказы о разоблачении хитрейших махинаций, Эдик порой сомневался, что это мог сделать его добрейший родитель.
Отцовские подробные, красочные рассказы будили в Эдике не только простое мальчишеское любопытство. Со временем в нем разгорелось желание попытать удачи, помериться силами и хитростью с отцом и его товарищами по работе. Вначале это была захватывающая романтика, а потом — страсть к деньгам, которые давали доступ к красивым женщинам, к поездкам на Черноморье и за границу.
Более трех лет все шло о’кей, как говаривал он Игорю и дяде Егору. И вот… Словно яхта на подводный риф, налетели они на Инку, и она в щепы разнесла их благополучную посудину. Первым шел ко дну Игорь. И топил других, хватаясь за их руки и ноги. У Эдика пока что был спасательный круг: больница, родители и — молчание экспедитора и заведующего складами.
Но порастерял Эдик свое былое самообладание препорядочно. Выглянет из-под больничного белого халата рукав или воротник отцовского темно-синего кителя — и Эдика словно электротоком вдруг ударит. Обессиленно откидывался он на подушку, на лбу выступала холодная липкая испарина. Отец и мать, навещавшие сына всегда вместе, спешили уйти: Эдик утомился, ему нужно отдохнуть…
Когда за ними прикрывалась дверь палаты, он долго смотрел в беленый потолок, на матовый круглый плафон, в котором вот уже несколько дней, изнемогая, билась муха, и ругал себя за излишнюю нервозность. Ведь, в сущности, ему еще ничто не угрожало! Дядя Егор — железный орешек, он не «расколется». А без него никто другой не мог подтвердить показаний Игоря. Стало быть, одному Игорю не поверят. Или сделают вид, что не верят. Ради уважаемых в городе отца и матери…
И все же, все же… Страшно было от одной мысли, что его, Эдуарда Окаева, могут посадить в тюрьму. Это будет катастрофа! Эдик пытался думать о чем-либо другом, но глаза исподволь сторожили дверь. Скрипнет она, и у него холодеет все внутри, дыхание пропадает: не следователь ли? Входили няня, или медсестра, или мать с отцом, и он с облегчением выдыхал воздух, в освобожденной груди звонче и ровнее начинало биться сердце. С завистью вспоминал, какие были раньше нервы, и полагал, что виной теперешней слабости была больница, больничная обстановка. Даже себе не хотелось признаваться, что главная все-таки причина — постоянное ожидание ареста. Отлично знал: однокурсники не ходят потому, что уехали на студенческие стройки в совхозы, но казалось, будто они уже прослышали о его скандальном падении и с презрением отвернулись от него. Знал, Владислав из противочумной станции где-то в степи пропадает, ища среди грызунов и блох возможные очаги черной болезни, но тоже порой думал, что и бывший друг от него теперь открещивается: дескать, чур-чур меня!.. Не приходил Матвей. Альбина вообще исчезла с поля зрения. Приди она в эту скучную стерильную палату, обними его ласково и нежно, как прежде, и, наверное, сразу встал бы на ноги, поправился. Может быть, это и к лучшему, что ее не было в городе. Вдруг не выдержит дядя Егор, выдаст его, Эдика… Что она тогда подумает о нем!
После обеда Эдик задремал, но вздрагивал и поднимал голову при каждом стуке. Около семи вечера вошли отец с матерью. Мать, покосившись на соседние койки с больными, шепотом справилась о самочувствии, из сумки выложила на тумбочку всякую всячину, даже краснощеких тугих яблок где-то раздобыла. Закончив эту процедуру, большими влажноватыми глазами преданно уставилась на бескровное узкое лицо сына, на белую чалму бинта, обмотавшего его голову. Подглазья ее были темны, налились мешочками. Подряблела кожа под широким подбородком, набиралась гармошкой, когда мать опускала голову. Знать, нелегко дались ей минувшие денечки…
— Да! — воскликнула она вдруг громким шепотом, хлопнув себя по расставленным, туго обтянутым ярко-цветастым платьем коленям. — Матвея сегодня встретила. Представь себе, сынуля, он ровным счетом, он совершенно ничего не знал и не ведал! Уж он так сокрушался, так сочувствовал! Просто жалко было на него смотреть. Такой славный парень. И только этому дураку Игорю могло прийти в голову, что вы с ним в ссоре, что ты…
— Белла!
— Господи! — проворно повернулась она к мужу. — Ну почему я не могу этого сказать?! Ну почему я обязана скрываться от родного ребенка?
— Но я прошу тебя…
— Ты лучше не проси меня, ибо ты никогда не рожал своего собственного ребенка!.. Тот глупый Игорь заявляет, будто ты, сынок, ты, — она с пафосом подчеркнула это «ты», тем самым отметая всякие сомнения в порядочности сына, — ты якобы оклеветал Матвея!..
Будь Белла Ивановна повнимательнее, она заметила бы, как посерело и словно бы еще более удлинилось лицо сына, как худые пальцы стиснули край простыни, прикрывавшей его по грудь. А Окаев-старший заметил и все понял.
— Ладно, мать, пойдем! — тяжело поднялся он, чтобы за порогом больницы сказать ей: «Да, мать, проворонили мы с тобой сына!..» Он торопил ее: — Идем-идем, ты ведь и здорового заговоришь, не только больного. Пусть отдыхает…
Они ушли, а Эдик спохватился: почему ничего не спросил, о какой клевете шла речь? Надо было дать понять, что никакого представления не имеет о ней. Его молчаливое замешательство родители могли истолковать не так, как надо.