Неожиданно в палату вернулась мать. Она держала в руке распечатанный конверт.
— Я такая рассеянная стала, я просто ужасно рассеянная… Письмо тебе, от друзей… Они там строят будущее, а ты вот… Чуть жив остался… Кто бы мог подумать, что этот Игорь такая дрянь, такая дрянь… — Белла Ивановна подала письмо, прижала надушенный платочек к одной щеке, к другой, промокая случайную слезу. — Поправляйся, милый, завтра придем… Все поправляйтесь, товарищи! — откланялась она палате.
Писали сокурсники. Строили они кошары и жилые дома на ферме дальнего совхоза, что на самом юге области — триста километров от города. Письмо дышало студенческим оптимизмом, но Эдик-то знал, каково приходится парням и девчатам на той адовой ферме, где жара достигает в полдень пятидесяти градусов и от нее бесятся собаки, где воду привозят в цистернах за десятки километров и она чуть ли не кипит, когда ее сливают в бочки и ведра.
«…Все отлично, дружище! Закон прежний: «Не пищать! Бери больше, кидай дальше, пока летит — отдыхай!..» И если нам чего не хватает, так это тебя. Наша боевая «Верблюжья колючка» засыхает без твоего остроумно-ядовитого редакторского пера. Выздоравливай скорее и — приезжай!
Девчонки лобзают тебя, а хлопцы тайком смахивают скупую мужскую слезу…»
— Что хоть пишут? — поинтересовался старик с ногой в гипсе, задранной вверх. — Строят, поди?
— Строят, — нехотя отозвался Эдик, пряча письмо в конверт. Муторно было у него на душе. В конце своего строительного семестра ребята получат по четыреста-пятьсот рублей, а он это время пролежит с дырой в башке. Дыра в башке, дыра — в кармане. По милости «лучшего» друга. Еще хорошо, если этим все кончится, если не пригласят на скамью подсудимых. И будет тогда все потеряно. Все!..
И тут еще Матвей. Эдик с тревогой поглядывал на дверь. Мать сказала, что Матвей обещал обязательно наведаться сегодня. Знает он о доносе или нет?..
Матвей вошел, когда Эдик уж и ждать перестал. В снежно-белой накидке он казался еще красивее со своей черной круглой бородкой и серыми спокойными глазами. Он сдержанно поздоровался со всеми, присел на краешек стула.
— Да-а, как же это вы?.. А еще львом назывался…
Эдик в улыбке скривил тонкие лезвия губ. Глаза оставались глубоко спрятанными в ямах-провалах, поблескивали оттуда, как настуженные осколки стекла.
— Бутылкой и настоящему льву можно проломить коробку… Как там, на воле?
А глаза мерцали, бегали: знает или не знает Матвей о письме в Министерство? По выражению лица — вроде бы не знает.
Матвей знал. Он добился свидания с Игорем, и тот рассказал ему о выходке Эдика.
— На воле как? На воле птички поют, Владислав на «москвиче» катается…
— Он в городе?
— Полчаса назад видел его…
— Что ж… не заходит?
Матвей усмехнулся:
— Он ведь со странностями. Он и к Игорю не идет. Говорит, с подонками и знаться не хочу.
— Я-то при чем? — Эдик представил, как Владислав сказал это смачно, выразительно. Повторил: — Я-то при чем?
— Не знаю, не знаю, право, — снова как-то непонятно усмехнулся Матвей, еще больше настораживая Эдика. — Со странностями человек.
— Альбина где?
— Право, не знаю.
И опять выражение его лица показалось Эдику загадочным. Он повернул голову в сторону от Матвея, закрыл глаза. И сразу же ему представилась Альбина, обнимающая Матвея. Ему стало жарко, и он сбросил с себя простыню, обнажив свое длинное костлявое тело, в зеленой майке и черных трусах. Хрипло, словно при неутоленной жажде, проговорил:
— Получилось, и сам не гам, и другому не дам. Я-то думал, смежность профессий. Искусство сблизило. А вы…
— Да, мы, — с театральным вздохом согласился Матвей. — Мы не то, что вы… Вы бутылками колотитесь. За что он тебя?
«Наверное, все знает, собака! — нервничал Эдик и возле острого колена комкал край простыни. — Неужели знает?.. Н-ну, Игорь, н-ну, кретин! Ты у меня еще потанцуешь на горячей сковородке… Я тебе не прощу всего этого…»
— Что слышно об Игоре?
— У тебя ведь, кажется, папаша в милиции работает? Тебе больше знать о компаньоне…
— Ты пришел пакости говорить?
— Не-ет, я против пакостей. Владислав вот советует писать куда следует насчет того…
— Насчет чего? — вскинулся Эдик, чувствуя, как кровь ударила в лицо и застучала в виски.
— Да насчет моих недостатков… А я не хочу писать. Все равно теперь в консерватории место занято.
Эдик долго лежал с закрытыми глазами, дыхание его было частым, неглубоким, пальцы рук судорожно переплетались, будто спички ломали. Наконец разомкнул тонкую линию рта:
— С Игорем меня не смешивай. Я умел честно зарабатывать… А насчет письма… я ведь любил Альбину. И люблю… Я никогда тебя ни о чем не просил. Сейчас прошу. Не говори никому…
— И даже Альбине? — Матвей вынужден был склониться почти к самому лицу Эдика, чтобы слышать, что тот горячечно шепчет, покашиваясь на соседские койки. — Она ведь моя жена. Опять зачислена в труппу нашего театра… Малость непутевая, но что поделаешь — люблю!
Эдик приподнялся на локте, с ненавистью смотрел в красивые серые глаза Матвея, словно хотел сломить чужой спокойный, чуточку насмешливый взгляд.
— Платон мой друг, но истина дороже, — утверждающе качнул головой скрипач. — Не считаю нужным что-то скрывать… А это вот от Альбины. — Он положил на тумбочку небольшой пакет. — Просила передать…
Эдик отвернулся к стене, положив руку на забинтованную голову, ссутулив костлявые плечи. Матвею стало даже немного жаль его.
— Прости, Окаев, я был жесток, но — истина дороже. Я не хотел тебе зла… Поправляйся. Надеюсь, не последний раз видимся.
Матвей давно ушел, а Эдик все лежал, отвернувшись к стенке, закрыв глаза. Болезненно пульсировала кровь в подживающей ране. Ломило в висках от неистово стиснутых челюстей. Он не хотел разворачивать пакет Альбины, он догадывался, что в нем. Эдик достаточно хорошо знал актрису. В пакете — перстень и янтарное ожерелье.
ГЛАВА XXI
Следователь капитан Еремин сидел в своем кабинете и бесцельно листал распухший том уголовного дела о хищениях на ликеро-водочном заводе. Первоначально, когда Еремину поручили заняться им, оно показалось ему чрезвычайно легким. Ведь достаточно было задержать машину экспедитора и сверить наличие водки с накладной, чтобы схватить жулика за руку. Но уже после ареста дяди Егора он увидел, насколько все сложней, чем думалось. Экспедитор от всего отпирался, говорил, что лишние ящики оказались в машине по какому-то недоразумению, видимо, ему нарочно подсунули их, чтобы опорочить его, «подвести под монастырь». И дядя Егор плакал искренними обильными слезами: «Сроду я, товарищ следователь, никому зла не делал, сроду врагов не имел… Кто ж это меня решил со свету изжить?!»
Пришлось привлечь целую группу оперативных работников, пригласить опытных ревизоров. И только после этого да после ареста Силаева клубок начал мало-помалу распутываться. Прижатые фактами, изъятыми поддельными документами, обвиняемые стали признаваться и валить все один на другого с торопливостью, которая объяснялась немудреной формулой: своя рубашка ближе к телу. Чистосердечными были две продавщицы, вахтер, бухгалтер. Путали, темнили лишь экспедитор и рыжий, с охальными глазами заведующий складами Пичугин, но потом и они признали свою вину. Однако Эдика Окаева Пичугин, по его словам, совсем не знал, а экспедитор лишь головой осуждающе качал: зачем же клеветать на честного человека?!. И все же Еремин намеревался сходить в больницу, хотя Окаев-отец категорически возражал против посещения: «Парень болен, а ты к нему с такими вопросами… Говорю же, не пойдет он на преступные связи…» — «А клеветническое письмо на скрипача?..» «И на это не пойдет, — сказал Окаев, но не с такой уверенностью. — Та клевета оборачивается против него клеветой…» Еремин искренне посочувствовал майору, но деликатно попросил больше не вмешиваться в следствие по делу о хищениях с ликеро-водочного. «Вы становитесь необъективными, товарищ майор, — сказал он ему. — Я вас прекрасно понимаю, но… прошу: не мешайте следствию!..» Окаев вспыхнул: «Не много ли на себя берете, Еремин?» И после этого при встречах здоровался сухо, холодно, а чаще — вообще словно бы не замечал сослуживца.
Узнав у лечащего врача о состоянии Эдика, Еремин сходил к нему в больницу. Эдик лежал белый и холодный, как снег. «Вы слишком плохого обо мне мнения, товарищ следователь! — вполголоса цедил он в ответ на вопросы Еремина. — Может быть, вы что-то с папой не поделили?.. Да, я написал на скрипача, написал на бланке, забытом папой. Написал, ибо люблю эту женщину. Но насчет того — нет, к жуликам вы меня не шейте! Не надо, товарищ следователь, вы же коммунист!..»
Да, против Эдика действительно не было веских улик. Но Еремину не верилось, чтобы мешковатый, опустившийся Силаев так искусно оговаривал прежнего дружка. Еще большее сомнение в чистоте Окаева-младшего вызывала клевета на скрипача. К сожалению, ответа на запрос в Алма-Ату еще не было. Впрочем, Эдик ведь и не отвергал собственного авторства, совершенно справедливо полагая, что это не приобщишь к хищениям винно-водочных изделий.
Разоблачение Эдика мало что добавило бы к делу, которое вел Еремин, и можно бы, отмахнувшись от Окаева-младшего, поставить точку. Однако Еремин не торопился ее ставить. В своей работе он больше всего любил эту маленькую точку, после которой на душе было ясно и покойно. Лишь после такой точки он был уверен, что дело не возвратят на доследование. В данном случае точкой должны были стать Эдик и Кудрявцева. Еремин, поразмыслив, понял, что, хотя ее и оговаривают все, кроме Силаева, она не виновна в преступлениях. Но его смущал акт, составленный на Кудрявцеву. Интуиция следователя подсказывала: здесь что-то не так! До сих пор не установлено, кто составил этот акт. Похоже, актом хотели сначала припугнуть Кудрявцеву, а уж затем приручить, вовлечь в компанию. Но кто писал его? Значит, не все преступники взяты…