Несогласный Теодор — страница 11 из 22

Но в молодости быстро восстанавливаешься. Прошло несколько часов, командир роты вдруг крикнул: “Выходим на следующую акцию. Цель – отрезать шоссе из Рамаллы в Латрун, отомстить за поражение. Идут только добровольцы”. Я поднял руку. Мы вышли, человек сорок-пятьдесят из двух взводов; тащили с собой два тяжелых британских пулемета BESA. Целую ночь двигались, а к утру появились на главном шоссе Латруна. И грохнули из пулеметов по машинам. Там заметались, забегали, грузовики начали переворачиваться. На нас развернулись все орудия Латруна, вскоре прибыл отряд Легиона. Атаки Легиона следовали одна за другой. Погиб один из наших, залив кровью парня, лежавшего рядом с ним. Погибший был из пятого батальона, заехал к нам накануне, по пути из госпиталя, и попросился в бой. Ему отказали, мол, мы сыгранная команда, сторонних нам не надо. Он предложил нести амуницию, чего никто не любит делать, – и ему разрешили пойти с нами…

К утру нам прислали замену – втрое больше по численности, комплимент своего рода за то, что продержались так долго таким малым составом.

Потом было второе перемирие и второй заход в войну; в таких кровавых переделках мы больше не участвовали – удерживали бирманскую дорогу. Центр боевых действий сместился на юг. Нас перебросили туда, но там скорее были стычки, чем бои…

Отдельно стоял вопрос о пленных. Наших пленных, между прочим, не трогали. Потому что они главным образом попали в руки Арабского легиона, который подчинялся английским офицерам; это была английская армия практически – как минимум в отношении пленных. То есть если они захватывали кого-то в плен, он оставался в живых. С нашей стороны это иногда было по-другому. То есть в большинстве отрядов не были готовы что-то нехорошее сделать с пленными, но случалось и иначе.

Особенно плохо в этом смысле обстояли дела уже в следующей войне, когда мы явно были сильнее арабской стороны. В той войне я был на южном фронте. Египетская армия беспорядочно отступала, и главная задача моего разведотряда в том и заключалась, чтобы собирать пленных по всему Синаю и передавать в штаб батальона.

Через какое-то время мы заподозрили неладное: по-видимому, не всех пленных отправляют в лагерь, некоторых – убивают. И занимается этим арьергард. Люди, которые не участвуют в сражениях в составе боевых бригад, чувствуют себя часто не очень мужественными, что ли. И поэтому они бывают иногда куда более жестоки, доказывая, что они настоящие мужчины.

В войне за независимость мы воевали чаще ночью, а днем приходили в себя; здесь, наоборот, воевали скорее днем, а вечером возвращались в лагерь. Пили свой чай, ели, спали. Утром уходили обратно в пустыню ловить пленных и возвращались к ночи. Как-то, вернувшись, я подошел к полевой кухне налить чаю. Было холодно до чертиков; зимой пустыня вообще холодное место, дует зверски. Возле кухни толпились солдаты, и я услышал разговор о том, что всех этих арабушек надо убивать. Чего с ними цацкаются, в плен берут, ставят на довольствие. Я вмешался. Сказал громко – а в пустыне голос далеко слышен:

– Надо избить идиотов, которые убивают пленных. Им что, хочется валандаться здесь месяцами? Война закончена, время прекратить бои!

На меня зло оглянулись; я продолжил; постепенно настроение менялось – видимо, я задел за живое. В разговор вступили те, кому не нравилось, что происходит с пленными. Зазвучал хор голосов: “Правильно говорит разведчик. Бить по морде надо идиотов, которые убивают пленных”.

У меня всегда было что-то скаутское во взглядах. Вера в чистоту еврейского оружия – выражение, которое часто употреблял первый командир Пальмаха. Не трогать пленных – это среди прочего и значит хранить чистоту еврейского оружия. Я к тому времени, как и двое моих сослуживцев, был членом левой социалистической партии; взгляд нашей партии был в то время ясен: вторая война вообще не должна была случиться. Это не война за независимость; мы атаковали арабов первыми, и это чтобы помочь англичанам и французам отобрать у них Суэцкий канал. Но, повторяю, это было много позже.

После завершения войны за независимость я освободился от армии; мне выдали семь фунтов, шинель и кровать. Кровать я им оставил, потому что сами посудите: что мне делать с кроватью, если у меня нет дома? И налегке поехал в Иерусалим. Университет еще не был там, где он теперь, на горе Скопус: ее еще окружал Арабский легион. И нам отдали на переходный период огромное здание Францисканского ордена.

Длинные коридоры. На всех стенах записки – разные факультеты объясняли абитуриентам, чем они будут заниматься. Меня потрясло все, что я там увидел, – после долгих боев. В том числе меня изумляла неадекватность списков курсов, объявления о которых висели на стенах. “Вступление в…”; “Подход к…” Я себя считал очень взрослым; мне было почти что восемнадцать; я был фронтовиком, а они мне подсовывают такую чушь.

Так что шел я вдоль длинной стены всех этих бумажек и злился. Но в самом конце я обнаружил небольшое объявление: набор в школу социальной работы. Темы: социология арабского меньшинства, проблема рабочих мест среди палестинского населения. Психиатрические заболевания и реабилитация. И в этом духе. То есть ровно то, о чем я хотел узнать в новой для себя стране. Я также не знал, что такое социальная работа. Но решил: там разберемся – и отправился на факультет, располагавшийся в отдельном здании. Подхожу к секретарше, вытаскиваю мои военные документы. Она смотрит, смотрит и говорит мне: “Вам восемнадцать?” Я говорю: “Да”. Она отвечает: “Приходите через два года. Наше направление требует взрослости”.

Я зубы сжал, покраснел, постучал по своему значку коммандосов:

– Я вам не достаточно взросл? Воевать – достаточно, а вам – недостаточно?

Теперь уже она покраснела; выскочила из-за стола:

– Ждите.

И побежала к двери директрисы школы, на которой значилось “Госпожа доктор Ицкович”. Вернувшись, сказала: “Вас принимают, в виде исключения”.


Так я попал в школу социальной работы, где преподавали лучшие профессора того времени: Айзенштадт, будущий король социологии, Патинкин, будущий король экономики, и так далее. Я получал такое образование, которое никакой социальный работник не получал. Частично потому что университет только начинал действие, и для некоторых из лучших преподавателей не было достаточно “часов обучения” – и поэтому они читали лекции у нас.

По закону тех времен половину времени обучения будущие социальные работники проводили за практической работой; меня отправили в бедняцкий район Иерусалима, где жили урфалим, то есть малограмотные и бедные евреи – выходцы из Урфы. Район был трудным и грязным; нечистоты еще плыли по улицам. К счастью, моей практикой руководила женщина, которая до того была секретарем женского профсоюза и знала, что такое человеческие отношения. Для меня это была крупная удача и необыкновенно ценный период познания страны и ея проблем.

Зато с распределением вышла незадача. Через полгода я сцепился с директором школы, госпожой доктором Ицкович, которая была довольна моей учебой, но недовольна моими взглядами. Она меня вызвала, я увидел лежащую перед ней развернутую газету. Первым ее вопросом было: “Это что?” Я посмотрел через ее плечо, увидел, что это газета левых социалистов партии МАПАМ, в которой сообщалось, что съезд активистов “Молодой гвардии” открыл новоизбранный краевой секретарь товарищ Теодор, заявив: “В нашей борьбе с американским империализмом и за защиту бедной части нашего населения…” – и так далее, так далее, так далее. А я знал, что госпожа Ицкович была членом конкурирующей партии власти. Она спрашивает:

– Это вы?

– Это я.

– Как вы, стоя на таких позициях, собираетесь заниматься социальной работой?

– Хороший социальный работник не может не быть социалистом.

Мы поорали друг на друга, разошлись; она попыталась поставить на педсовете вопрос о моем исключении, но большинство преподавателей ее не поддержало. Отношения, разумеется, были напряженные. Когда нам выдали дипломы, было объявлено, что мы должны отработать бесплатно три месяца. Я сказал тогда, что дома меня учили: если тебе не платят за работу, значит, тебя не уважают. Мне не нужны деньги. Но я жду уважения. На что госпожа Ицкович с радостью отказала мне в разрешении на работу.

И я отправился на стройку, где очень быстро понял, что не гожусь для этого дела, потому что у меня были руки интеллигента, и я натирал их до крови. Я не справлялся с работой, в отличие от тех, кто привык таскать и копать. Но, сжав зубы, продолжал трудиться. Однажды в автобусе я встретил знакомую социальную работницу из Тель-Авива.

– Ну как ты? Уже закончил? Где работаешь?

– На стройке.

– Ты что? Или ты не знаешь, какая нехватка социальных работников в этой стране? А ты играешься в какие-то игры джеклондоновские. Завтра приходи к нам.

Назавтра меня наняли на работу, для названия которой нет ни русского, ни английского соответствия. Я должен был заниматься молодежью, которая ведет себя криминально, но криминальной не является. Это “клиенты”, которых еще не судили, но которые ведут себя как будущие уголовники. И там, на этой работе, я встретил удивительную команду немецких евреев. Выходцы из Германии были крохотным меньшинством в Израиле, но сыграли необыкновенную роль в его развитии. Мы их называли “екес”, потому что, когда они говорили между собой, всегда по-немецки, то мы это слышали, как “ек, ек, ек, ек, ек”. Но очень уважали. Они были необыкновенно вежливы, по понятиям израильтян. О них рассказывали анекдот, полный насмешливого уважения. Идет человек мимо городка Нагарии, в котором живут многие из екес, видит, они выстроились в цепочку, перебрасывают кирпичи и все время что-то говорят. Подходит ближе; оказывается, что каждый раз, когда человек кидает кирпич, он говорит: “Битте шён”, а когда подхватывает, говорит: “Данке шён”…

Их иврит был другим, потому что он был полон учтивых слов. В наших глазах они были необыкновенно образованны. Практически это они создали музыкальную культуру будущего Израиля. Я себя чувствовал простым мужланом, когда говорил с ними. Многие из екес были прикладными гуманистами и знатоками психологии. Но также философами – они пришли к нам из другого мира, в котором Кант