Американская война против Вьетнама меня взбесила. Сама идея, что против крестьян, вооруженных только винтовками XIX века, можно использовать авиацию и напалм, была для меня недопустимой. Скауты не только не бьют слабых, но и не разрешают бить слабых. Я всей душой вошел в движение защиты Вьетнама. Довольно быстро стал председателем организации в моем Шеффилдском графстве. Тем более что Хо Ши Мин был для меня самым приемлемым в то время из вожаков третьего мира. Когда в России не получилась коллективизация, начали стрелять кулаков. А когда коллективизация не получилась у вьетнамцев, Хо Ши Мин объехал большую часть Северного Вьетнама, лично извиняясь перед крестьянами за то, что произошло. Такой марксизм мне очень подходил.
Настал день, когда американцы начали бомбить Камбоджу. В то воскресенье я приехал в Лондон, где по субботам проводили демонстрации под привычным слоганом “Мир во Вьетнаме”; я увидел более двадцати тысяч человек под новым слоганом: “Победа Вьетнаму”. Я шагал в их рядах. Мой тысяча девятьсот шестьдесят восьмой сильно связан с этим, конечно. Я также сблизился с английскими “новыми левыми”. И сообразил, что этика определяет мою позицию не меньше, чем социологический или политический анализ.
Это был хороший период. На мои лекции ходило куда больше людей, чем было записано, темы были интересные. Но главное – общественная жизнь. В 1968-м я на два года перебрался в Бирмингем, потому что у них ушли все социологи, и они попросили Шеффилд меня одолжить. В то время там началась студенческая забастовка, которую стоит описать. Новый ректор, медик из Шотландии (медики у нас были часто консерваторами), отказал студентам, попросившим студенческого представительства на заседаниях сената. В течение следующих двадцати минут он получил сидячую забастовку, то есть студенты оставались в кампусе. И вызвал полицию, чтобы убрать бастующих из кампуса. На что полиция ответила, что это не их дело. Английская полиция не занимается тем, что выбрасывает студентов из университета. (Что было полностью противоположно ситуации в Америке, где полиция ворвалась в Колумбийский университет и избила как студентов, так и преподавателей, которые встали стеной, чтобы защитить своих студентов.)
Студенты засели в университете. А мы, преподаватели, примерно сорок человек с разных факультетов, создали комитет защиты студентов. Чтобы, если полиция передумает, встать меж студентами и полицией. Для верности дела я остался ночевать в своей университетской комнате. В полночь я пошел смотреть, что происходит в главном здании университета. Пикеты удерживали двери, но меня пустили. Там лежало на полу человек четыреста; громкоговоритель, предназначенный для трансляции церемоний, играл “Интернационал”. И четыре девчонки, две пары, танцевали твист под “Интернационал”. Для меня 1968 год – это, в главном, те девчонки, танцующие твист под “Интернационал”. Столько в этом было легкости, хорошего настроения и дружелюбных отношений… На следующий день, после жестких переговоров, ректор отменил запрет на участие студентов в заседаниях сената. И поблагодарил всех за то, что они вели себя так цивилизованно. Потому что, покидая помещение, студенты вымыли окна и полы. И только после этого передали ключ представителю университетских властей.
Но в целом по стране ситуация оставалась напряженной. Воскресные демонстрации проходили каждую неделю; в них участвовал и я. Однажды член французского парламента, правый, заявил: “Нам не будут указывать, как жить, немецкие евреи”, намекая на происхождение лидера студенчества Сорбонны Кон-Бендита. Назавтра студенты Сорбонны маршировали по улицам Парижа, скандируя: “Мы все немецкие евреи, мы все немецкие евреи”. И мы в Лондоне устроили марш солидарности. Наши студенты начали скандировать: “Мы все немецкие евреи!” Вдруг вспомнили, что я иду в первых рядах, и уточнили лозунг: “Мы все немецкие евреи, кроме Теодора!”
Шестьдесят восьмой был приятен тем, что много шутили. Это не была борьба с кровью на асфальте. Это была веселая борьба. Кроме, может быть, Италии, где было создано практически партизанское движение. Что было результатом 1968-го? Изменение общей атмосферы произошло, но законодательства практически не изменились. В университетах большинство требований студентов были приняты. Общество в целом стало менее формальным, что было особенно заметно в Англии. Я галстука не надевал и раньше, но этим выделялся. Помню, я услышал, как моя секретарша объясняет кому-то, как меня узнать: “Он будет единственным человеком без галстука”. Сегодня вид профессора без галстука лишь подтверждает, что он и впрямь профессор.
Глава 5Неудобный Теодор
В Израиле все происходило наоборот.
Раньше, перед 1968-м, человеческие отношения были неформальными, что особенно чувствовалось в академической среде, но явно признавалось и на улицах города. Определенное ужесточение произошло после 1968 года, но неформальность оставалась еще надолго, как особая характеристика страны.
Из Англии я вернулся туда спустя три года, “отучившись” и снова думая, что навсегда. Первая причина возвращения заключалась в том, что поставленные цели были достигнуты – я мог писать по-английски свободно, защитил докторат, выпустил книгу “Неудобный класс” и ответил на мучивший многих (меня в первую очередь) вопрос: почему провалился ленинский первоначальный план революции и каким образом она реально произошла. Вторая причина – в том, что левое движение, частью которого я чувствовал себя, фактически распалось под ударом победной для Израиля войны 1967 года. Друзья звали меня вернуться и включиться в работу по его воссозданию. (Для принципиальной оппозиции против правительства нет более трудной вещи, чем война, в которой побеждаешь.)
По приезде в Израиль я начал работать в Хайфском университете, хотя жил в Тель-Авиве; приходилось все время мотаться туда-сюда; к счастью, в Израиле всё близко. В Израиле того времени расклад с высшим образованием был такой. В Иерусалиме был важнейший университет страны. Университет Тель-Авива считал себя самым важным, потому что он самый крупный. А университет в Хайфе был самым новым и по составу учеников не только еврейским, но также арабским, что было для меня немаловажно. Вокруг Хайфы проживало большинство арабского населения Израиля. Как результат этого, десять процентов учеников университета были палестинцы (которых в Тель-Авивском университете было тогда меньше одного процента). Отношение к арабскому населению становилось важнейшим элементом политики страны. Закончилась вторая война, израильтяне получили очень много арабских земель и, конечно, зажали всеми силами арабов. Стоял вопрос, что делать дальше. Среди евреев меньшинство, к которому и я принадлежал, считало, что надо обменять эти земли (с крупным добавочным арабским населением) на мир. Правительственные круги думали по-другому. Я считал, что надо было помогать тем, кто продолжал эту борьбу с правительством, и что включение крупной территории с традиционным арабским населением чревато изменением характера Израиля.
Едва ли не первое, с чем я столкнулся, – конфликт на заседании университетского совета, членом которого я стал автоматически благодаря профессорскому статусу. Трое коллег, членов совета, заявили протест по случаю того, что ректор снял с работы араба – младшего преподавателя за то, что его брат был членом арабской националистической ассоциации. Позиция этих коллег была: мы не суд, и действовать карательно не наше дело. Есть суд, пусть разбирается, если наш преподаватель что-то незаконное сделал. А если он просто брат того-то или кузен того-то, это ненаказуемо, а если наказуемо, то это черт знает что, это искривляет всю юридическую систему новой страны.
Впервые придя на заседание, я был с ходу поражен тем, насколько израильский университетский совет отличается от сената Шеффилдского университета. В Хайфе они орали друг на друга. (Впрочем, в английском парламенте тоже орут, но это показное.) Там черт знает что творилось. В центре дебатов об исключении из состава преподавателей араба за то, что брат его не понравился полиции, кто-то выкрикнул цитату то ли из Библии, то ли из Талмуда, что ты не разрешишь змеям жить в твоей среде. Я так и взлетел со своего стула: “Не смей называть людей змеями только потому, что они других убеждений или национальности”. Он закричал про свободу слова. Заседание с ходу превратилось в скандал.
Результаты голосования меня потрясли. В защиту уволенного публично выступали немногие – четыре члена совета, включая меня. Но при подсчете выяснилось, что против ректора проголосовало четырнадцать человек, примерно треть. Это значило, что одиннадцать человек промолчали, но, когда дошло до голосования, высказались против увольнения. Для меня это был какой-то новый Израиль. Тот Израиль, из которого я уезжал в Великобританию, был сравнительно либеральным, спокойным, дружелюбным, левые спорили с правыми, но все ощущали, что они вместе. Это ощущение начало таять.
После заседания ко мне подошел один из промолчавших; мы знали друг друга давно. Он спросил:
– Что скажешь, Теодор, про результаты голосования?
Помню, что я ему ответил:
– Уверен только в одном: если завтра безграмотный и слепой араб придет в этот университет просить места профессора, они не посмеют ему отказать без серьезных размышлений.
Раздался хохот, шутка разлетелась по университету.
Три года я провел в Хайфе. Не все шло гладко – я-то рассчитывал работать с великим социологом Зигмундом Бауманом, который ехал преподавать в Хайфский университет и пригласил меня присоединиться к нему. Но Бауман от Хайфы отказался. А я стал негласным патроном “левых” среди преподавателей и студентов – это определилось моим профессорским статусом. Студенты создали организацию, состоявшую из политически левых, и в ней выделялись члены кибуцев, арабы и особо многочисленная группа студентов из Латинской Америки, свежеприбывшие в Израиль. Свою организацию они задорно назвали YESH, что на иврите значило “Мы есть”. Мы начали выпускать газету, которую назвали “