ал, вывозил его показывать, так сказать, населению, и ему удалось удрать. Когда он удрал, он вспомнил свои связи с подпольной компартией Франции, которая была совершенно отдельно от ГРУ, он перепрыгнул туда, и они его спрятали. И он там оставался, в их рядах, до минуты, когда в этот район вошли западные войска. После этого прилетел самолет из Москвы, который привез Мориса Тореза, чтобы принять руководство компартией, а Домб тем же самолетом полетел обратно в Москву. Его арестовали на аэродроме. И он с того времени сидел в тюрьме на Лубянке. На него наседали-наседали, чтобы сказал, что он шпионил, что он не удрал, а его отпустили, и всякое такое прочее. Он упрямо отвечал, что он не виноват, и в определенный день его вызвали, и человек за столом был не тот же самый, который его жал, но другой, он сказал ему: «Садитесь, товарищ Домб». Когда он услышал «товарищ Домб», он чуть ли не сел на пол! Человек сказал, что Берия арестован и под судом, а его освободят, но он должен понимать, что это займет время. И его отпустили и заявили: «Возвращайся в ранг полковника» и всякое такое прочее.
…Ему сказали, что он свободен, дали адрес его семьи, и он пошел в семью. И там сидел молодой паренек, его сын, и он спросил этого парня: «Кто ваш отец?» Тот сказал: «Моего отца расстреляли». – «А откуда вы знаете?» – «Это мама сказала». – «А где мама?» – «Мама теперь работает как фотограф, переезжает с места на место на Кавказе где-то, но она вернется, она зарабатывает на нас обоих этой работой фотографа».
Я встретился с Домбом вот как: я был членом коммунистической партии Израиля тогда, и в коммунистической партии шла буча огромная, шла схватка, связанная с ХХ съездом. Те, кто требовал изменения характера партии как ответ на ХХ съезд, были в меньшинстве, но их было все же немало, особенно в Тель-Авивском отделении. Мы стояли на страже в центральном комитете, потому что его постоянно атаковали фашистские группы, били стекла и так далее.
И вдруг у меня дома появился мой сосед и товарищ по партии Милек с каким-то чужим человеком, который спросил: «Вы партиец? Я понимаю из разговора с товарищами, что есть партийная оппозиция. Я бы хотел поговорить с кем-нибудь из вождей оппозиции». Домб начал с того, что рассказал, что происходит в Польской рабочей партии, как там идет борьба сталинистов и антисталинистов, и только после этого спросил: «Вы готовы теперь рассказать про вашу партию?» Я сказал: «Да, я теперь готов рассказать про нашу партию». Рассказал. И, когда он прощался, он вдруг сказал: «Я должен попрощаться, потому что через два дня я уже должен быть в Польше, меня вызвали». Я не понял в точности, что значит «меня вызвали», но, когда через четыре дня нашел в газете, что собрался Центральный комитет Польской рабочей партии, мне стало ясно, зачем его вызвали. И это заседание Центрального комитета избрало Гомулку генеральным секретарем прямо «из тюремной камеры». И еще, уходя, он добавил: «Мы, по-видимому, не встретимся далее, потому что меня вызвали, я возвращаюсь в Польшу спешно, хотели бы вы задать какие-нибудь вопросы?» Я сказал: «Да, у меня есть один вопрос. Я новый партиец, для меня все ново. Вы, из того, что понял из вашего рассказа, не менее тридцати лет были членом партии». Он улыбнулся, сказал: «Больше». Я, между прочим, еще не понял, каким членом партии он был. То, что он руководил «Красной капеллой», я только позже узнал. Я сказал: «Да, у меня есть один вопрос. Вы были членом партии много лет, я – человек новый. Как вы оцениваете то, что произошло? То, что вы прочли в материалах ХХ съезда, теперь я понимаю из нашего разговора, для вас не было ново. Что это все значит для вас?» И он мне ответил: «То, что я понял, можно суммировать в одном предложении: нельзя лгать во имя революции, ложь контрреволюционна». С этим ушел. Это, так сказать, повисло в воздухе и осталось для меня очень важным.
…Это фундаментальная идея, что где-то в центре всего должен быть вопрос этики: нельзя лгать во имя революции. Это этическое что-то, что совершенно неполитично в узком смысле этого слова”[13].
Человеческое было выше политического и в занятиях историей русского крестьянства, которой он посвятил свой бирмингемский докторат (“Циклическая мобильность и политическое сознание русского крестьянства: 1910–1925 гг.”). Не случайно в его научном становлении такую роль сыграло знакомство с книгами великого аграрника Чаянова, предложившего парадоксальный термин “моральная экономика”[14]. Это как с проблемой государственных границ: принадлежность городу была важней, чем принадлежность государству, а принадлежность к человечеству стала важнее принадлежности классу, сословию, кругу.
Вернувшись еще раз в Израиль и на три года став доцентом Хайфского университета (1971–1973), Шанин всё-таки не смог вписаться в политический расклад и, как положено несогласному, уехал. В Англию. Казалось, что навсегда. Сначала он стал научным сотрудником оксфордского Колледжа св. Антония, с 1974-го – профессором и завкафедрой социологии Манчестерского университета, а с 1976 по 1987-й возглавлял социологический факультет. Размеренная, подчиненная академическим задачам жизнь, поездки, в том числе в СССР, важные знакомства с советской интеллектуальной элитой, не предполагавшие серьезных последствий, – все это Шанина устраивало до поры до времени, но было как-то мало.
И тут началась перестройка; открылась возможность действовать на новом поле.
В интервью ресурсу “Постнаука” Шанин вспоминает: “Я посоветовался с несколькими ведущими учеными России… также с Юрием Левадой, с которым был дружен, и написал письмо министру образования в России, которым был тогда Ягодин. Времена были горбачевские, позднегорбачевские. …Мы начали переговоры. Посередине переговоров Ягодин исчез как министр, так как изменилось правительство, Горбачев ушел. И я работал уже с новыми министрами образования – тогда были отдельные министры, советский и российский, так что пришлось работать с обоими. Все создавало какие-то добавочные трудности, но не слишком много.
Когда я начал работу над этой проблемой, я решил, что для начала нужно будет довольно много денег. Нужна подготовка преподавателей за границей. И поэтому пошел с шапкой по кругу собирать деньги в Англии. Время было особое тем, что в Англии тогда сильно интересовались Россией. В университетах было очень позитивное отношение к России. …Я собрал 70 тысяч фунтов на первый год. Вначале я проговаривал с Заславской проблему возможного бюджета. Мы посчитали, что нужно будет примерно 100 тысяч фунтов того времени, то есть это куда больше денег, чем сегодня 100 тысяч фунтов. И мне удалось собрать 70 тысяч. Я позвонил ей и сказал, что мне удалось собрать 70 тысяч фунтов, но нам еще не хватает 30 тысяч. На что она ответила: «Если так, я поговорю с Соросом на эту тему». Я спросил, кто такой Сорос, потому что этого имени не слышал. Она объяснила, и я тогда в первый раз встретил Сороса, и он доложил эту нехватающую сумму в 30 тысяч фунтов”[15].
Оставаясь формально в Манчестере, Шанин все чаще наезжал в СССР и все глубже погружался в проблемы российского университетского образования. После ряда злоключений, о которых он рассказывает в нашей книге, в 1995-м он основал первый российско-британский университет “Московская высшая школа социальных и экономических наук”, на базе созданного совместно с академиком Татьяной Заславской междисциплинарного исследовательского “Интерцентра”. Поддержанная Манчестерским университетом, который валидировал ее программы, шанинская Школа стала прорывным проектом, перенесла на русскую почву западную традицию, не ломая, но меняя культурную колею.
В 2007-м Шанин по доброй воле перестал быть ректором и занял пост президента Школы. В соответствии со старой доброй традицией наказывать энтузиастов, Рособрнадзор лишил “Шанинку” государственной аккредитации, то есть отрезал путь к поступлению для мальчиков, которым перестали выдавать отсрочку от армии, и студентам, нуждающимся в государственных стипендиях. Случилось это 20 июня 2018 года, на фоне конфликта силовых контролеров с другим учебным заведением, Европейским университетом в Санкт-Петербурге. То есть было демонстративной попыткой подмять под государство все нестандартное, не встраивающееся в систему.
В интервью изданию “Медуза” Шанин рассказывает об этом так:
“Созданная нами школа, на удивление и не в первый раз, проходит через кризис [из-за] сил, которые пробуют ее уничтожить. Такое уже бывало, и поэтому мои коллеги принимают это куда лучше, чем я мог ожидать. Сама идея, что кто-то нам говорит, что мы не выходим на уровень, нужный для образования людей, – это глупость, потому что любой специалист в высшем образовании скажет обратное, присмотревшись к тому, как мы работаем. Нам удалось создать хороший постдипломный университет. <…> …После двадцати пяти лет работы здесь мне говорят, что то, что мы делаем, недостаточно хорошо? Это несомненно удар по моему самолюбию, но еще и по моей преданности идее создания первоклассных университетов и помощи России в период, когда реформа университетов обязательна.
Я думаю, есть два элемента, которые глубоко внедрились в российское образование за последние пятьдесят или семьдесят лет. Один – это бюрократизм. Когда я в первый раз увидел русские университеты, моя реакция была: «Что за черт?! Это выглядит как немецкая гимназия 1910 года». В какой-то мере эта тенденция пошла на спад за последнее время, но она все равно сильна. Есть такая лесенка: чем лучше российский университет, тем он менее бюрократичен.
Вторая вещь, которая мешает развитию, – национализм. Идея «Мы сами с усами» в сфере образования особенно идиотская. В университете это не смешно, это горько. Мысль, что не надо учиться у других, – особенно идиотская, потому что в российском правительстве есть много людей, которые так не думают. Среди них президент этой страны. Но в педагогической сфере осталось со времен оных и сейчас еще добавляется большое количество людей, которых иначе чем националистами нельзя назвать. А националист – это человек, который не понимает культуру других стран и не умеет ее употребить во благо своей собственной. Вот где я вижу причину того, что произошло с нами. Несомненно, так будет происходить и с другими, пока не выкорчуешь этот способ мышления.