Мама повела себя осторожно, ничего не ответила; кто мог поручиться, что это не провокация, что отца не вынудили написать такое письмо. Иегуда тоже ничего не стал доказывать, просто попросил разрешения переночевать. Мама постелила ему на полу. Назавтра утром он сказал:
– Вы относитесь ко мне с недоверием, что нормально. Но я вам нечто покажу. Быть может, это снимет частично ваше недоверие. У вас найдется топорик?
Я принес ему топорик. Иегуда подцепил им дно своего чемодана, и оттуда посыпались золотые монеты. Он сложил их в кучу и сказал:
– Я приехал, чтобы выкупить из тюрьмы нескольких наших товарищей.
Иегуда оставался с нами еще четыре дня. Уезжал, возвращался. Я выполнял его мелкие поручения, как то: пойти к тому и к такому и спросить, здоровы ли дети. То есть передать месседж. Он произвел на меня сильное впечатление. Абсолютного, неправдоподобного спокойствия. Лицо как стена. И при этом какая-то особая улыбка, которую я не забуду. Он улыбался, когда отказывался отвечать. О себе он ничего не рассказывал, и лишь позже, когда мы встретились уже в Польше, я узнал, что он был членом сионистической организации ревизионистов. То есть крайне правых, с которыми позже я политически воевал. Они были очень твердыми, верными своим принципам, и среди них было немало настоящих патриотов.
Прощаясь, он выдал маме деньги в рублях – достаточные, чтобы доехать до Вильно и еще некоторое время остаться там. И сказал:
– Когда прибудете в Вильно, найдите раввина. Там только один раввин есть. Он молодой, не пугайтесь; он все же настоящий раввин. Он вам скажет, как дальше действовать.
Мы сказали спасибо – и сразу уехали.
В Вильно начали с поисков этого раввина. Нам сказали: его нет, он уехал на несколько дней. Приходим в назначенный срок: его нет, уехал на несколько дней. И так продолжалось примерно месяц. Тем временем мама искала мою сестру. Надежда все-таки еще была. Редко-редко, но спастись удавалось.
Мы жили у еврейской семьи, история которой выражает те времена. Первый муж хозяйки был расстрелян немцами, и она сама прошла через расстрел, но ей, можно сказать, повезло: ее только ранило и залило кровью мужа, так что, когда достреливали живых, ее не тронули, приняли за убитую. После чего она пешком добралась до Вильно. Услышав это, я подпрыгнул: “Вы что, с ума сошли? Возвращаться в гетто в таких условиях!” На что она мне ответила (что оказалось очень важно для моего воспитания): “А куда я могла идти?”
Ее отправили в какой-то лагерь в Латвии, где шили униформы для немцев. После освобождения города Красной армией она опять приехала в Вильно. Здесь она встретила своего нового мужа, которому, в свою очередь, удалось удрать из гетто, спрятаться и продержаться до ухода немцев. А когда начались бои за город, в которых участвовала не только Красная Армия, но и польские, как и еврейские, партизаны, он заявился в один из командных пунктов.
– Ты кто?
– Я еврей.
– Ну и иди отсюда.
Он растерялся, не знал, что делать. Тогда к нему подошел один из офицеров и на прекрасном виленском идише, который нельзя спутать ни с каким другим выговором, сказал ему:
– Убирайся к черту, а то тебя расстреляют, просто потому, что не знают, что с тобой делать.
И он убрался. Через три дня закончились бои. Он встретился далее со своей будущей женой. И они жили тем, что продавали мебель убитых. Ея осталось очень много.
Выслушав его историю, я спросил:
– А когда вы уезжаете?
Он удивился:
– Куда?
Я ответил:
– Ну, в Польшу, конечно.
По тогдашним законам, если ты мог доказать свое виленское происхождение, то мог свободно ехать в Польшу.
– Чего я не видел в Польше? Кому нужна эта Польша?
– Оттуда можно ехать дальше.
– Куда?
– В Палестину.
– Еще чего. Человек, который жил под властью евреев, никогда не поедет в Палестину.
Это меня взорвало, но, я должен сказать, многое объяснило и многому научило. Тому, например, что происходило в гетто…
Убедившись, что дед и сестра погибли (мама поговорила со свидетелями, которые видели деда в расстрельной толпе), мы решили, что пора нам выбираться в Лодзь, к отцу. Оставалось доказать, что мы польские граждане – ведь к этому времени у нас снова отобрали польское гражданство и выдали советские паспорта. Моя мама нашла в архивах Виленского университета свои студенческие документы, в которых было написано: гражданка Речи Посполитой. Всё. Проблема выезда была решена. Но нас мучили два вопроса. Во-первых, что с раввином, во-вторых, что с Иегудой. Особенно с Иегудой: мы чувствовали себя ему обязанными.
С раввином вскоре стало ясно, что дело плохо: где-то через месяц после того, как мы приехали в Вильно, на границе взяли сто десять литовских евреев, не имевших права на выезд. Пять лет каждому. Но Иегуды (мы проверили) среди арестованных не было.
Неизвестность все больше смущала. И уже в Лодзи через отца мы первым делом вышли на организацию Иегуды; там сказали, что ничего о нем не знают, он уехал и пропал с радаров. Но через два дня – стук в дверь, вошел Иегуда. Оказалось, что он узнал об арестах на границе, купил фальшивые документы и под видом цыгана, который догоняет свой табор, приехал в Вильно, а через Вильно в Лодзь. Рассказал, что занимается переброской людей через границу.
Я спросил:
– Но ведь граница закрылась, не так ли?
Улыбка, которую я знал хорошо, – все, что я получил в ответ. Такой человек.
Глава 3В Боливию через Палестину
В Самарканде мне пришлось расстаться со своей библиотекой. Я, как было сказано, экономил деньги на лепешках и покупал книги у женщин, которые сидели в Самарканде вдоль домов и продавали ненужные вещи – вещи погибших. Когда мы собрались к отцу, мама впервые увидела, сколько у меня книг, и не могла понять, откуда они взялись. И объявила, что хотя я и хороший мальчик и книги – это замечательно, но библиотека весит больше, чем все наши вещи, вместе взятые. Отдать ее было некому, и я ее уничтожил, сжег.
Позже, в Польше, мама извинилась передо мной. Она поняла, что моя библиотека даже с точки зрения денежной стоила гораздо дороже остальных вещей. Даже чем все наши вещи, вместе взятые. И признала, что ея решение было первоклассной глупостью. Но, так или иначе, это была первая потерянная мной библиотека. Вторую я потерял, когда уходил из Польши во Францию. Третью – когда сдвинулся из Израиля в Англию. Правда, было уже кому книги раздавать…
В Лодзи мы сошли с поезда. На перроне нас ждал отец. И забрал нас прямо в ресторан. Это было что-то потрясающее. Потому что я только тогда осознал, что был голодным пять лет. То есть ел достаточно, но некачественную пищу, которая мне не давала ничего, кроме того, что картошка вареная дает человеку. А Польша была как перед войной. Точнее, как под немцами, которые устроили для себя удобную жизнь на германский манер. А Лодзь была специально отобранным городом, немецким. Потому что, во-первых, хозяевами индустрии были немцы – со времен оных. Город никогда не бомбился. И рестораны ничем не отличались от того, что я помнил по Вильно. За каждым стулом стоял отдельный кельнер и мгновенно менял тарелки. Я положил на минутку нож и вилку на стол, чтоб передохнуть, и вдруг такая лапа опустилась из-за моего плеча и забрала у меня тарелку. Мне смертельно хотелось ударить кельнера – я чувствовал себя как собака, у которой отнимают кость. Но официант тут же поставил передо мной другую тарелку, еще более глубокую, наполненную пищей.
И так шло. И пока я ел, я осматривался. Люди были хорошо одетые – новая буржуазия и новое чиновничество. И ели. Ели. Потому что в войну и после нее едят больше, чем в мирное время; ты как бы боишься голода. А родители мои меж собой говорили, говорили, говорили – без умолку, как пулеметы, рассказывая друг другу обо всем, что происходило во время разлуки. Про меня забыли. В конечном итоге вдруг отец сообразил, что я сижу и молчу, повернулся ко мне и сказал:
– Тодик! – (Тодик – это мое семейное имя.) – Мы теперь опять как в Вильно. Есть все, что ты захочешь. Чего бы ты хотел?
Было ясно, что он ожидал от меня, что я захочу мотоцикл или машину. А я сказал ему на это:
– Сионистическое движение легально?
Он с удивлением ответил:
– Да.
Я сказал:
– Хорошо. Возьми меня туда.
– Отдохни немного. Через несколько дней я тебя представлю Движению.
– Нет. Завтра.
Я не мог ждать. Я только что провел несколько месяцев в любимом Вильно, который превратился в огромное кладбище. У меня убили любимых родных – за то, что они евреи. И вот я сижу в странной Польше, которая выглядит, как Вильно до войны… Во мне было нескончаемое море боли, гнева, злости, готовности драться с каждым, кто станет на пути. Я вообще был в молодости драчлив, а тут хотел просто схватить кого-нибудь за глотку. Еще не знал, кого именно, но боль требовала выхода.
И вечером следующего дня я был в большой подвальной пивнице, где пили пиво, пели песни на иврите, танцевали и беззаботно веселились – в моем тогдашнем восприятии, как малые дети. Человек восемьдесят, моего возраста. Позже мне описали, как я выглядел в тот вечер. Я стоял в углу, спиной к стене, в тяжелой женской шубе моей мамы и с ушанкой, надвинутой на один глаз. Потом стал ходить по залам и угрюмо смотрел на всех, кто танцевал, играл, изучал картинки Палестины, которые висели на стенах. Никто ко мне не подходил; они мне сказали после: “Мы понимали, что к тебе не надо было подходить. Мы видели, какими глазами ты смотришь на нас”.
В конце этого молчаливого для меня вечера я спросил одного из ребят:
– Когда вы встречаетесь опять?
Он мне ответил:
– Знаешь, так удачно вышло. Завтра пятница, мы вместе встречаем субботу. Вот адрес. Если хочешь, приходи, мы будем тебе рады.
Назавтра вечером пришел по указанному адресу. Узкий проход, очень высокие дома. Такая типичная Лодзь, индустриальный город девятнадцатого века. Я двинулся меж этих домов, когда мне уткнулись две винтовки прям в лицо. Это был отряд самообороны.