Однако пока трудно было не согласиться с тем, что составление стенограмм скорее влекло за собой риск, чем служило инструментом укрепления политического влияния. Даже в скромных провинциальных земских собраниях присутствие стенографиста заставляло ораторов волноваться. В декабре 1886 года членам земского собрания в Симбирске сообщили, что заседания теперь будут записываться двумя способами: как и раньше, секретарь будет вести краткий протокол (журнал), но его будет дополнять более полный стенографический отчет. Эта новость повергла в смятение нескольких членов собрания. Каков будет статус новой стенограммы – будет ли она просто дополнять протокол или будет считаться самостоятельным «документом»? Выступает ли стенографист лишь в качестве помощника секретаря или как самостоятельное лицо? Как земское собрание будет проверять и утверждать стенограмму – не займет ли это слишком много времени? Смогут ли члены собрания вычеркивать фрагменты собственных речей? (Нет – они могли только проверить запись.) Обсуждение все длилось и длилось, и в конце концов председатель собрания потерял терпение и потребовал прекратить прения; члены собрания, по крайней мере, успокоились на том, что губернатору – а это было важнее всего – будет посылаться только журнал, а не стенографический отчет[581].
Однако через какое-то время публичные дискуссии стали более ожесточенными и приобрели политическую окраску. Этому в значительной мере способствовал голод 1891–1892 годов, в корне изменивший отношения между государством и образованным обществом. Заседания губернских земств вновь оказались в центре публичного внимания. Один столичный журналист в конце сентября 1891 года приехал в Казань и как раз застал дискуссии в земском собрании, созванном ввиду чрезвычайной ситуации. Эти дискуссии поразили его тем, что ясно свидетельствовали, насколько члены земского собрания плохо представляют себе положение дел: у них не было ни людей, ни административного влияния, чтобы противостоять надвигающемуся кризису[582]. Среди тех, кто воспользовался возможностью публично затронуть политические темы, был В. А. Маклаков, тогда студент, активно участвовавший в политической жизни, а впоследствии один из лидеров кадетской партии. Случай представился – было большое студенческое собрание, на котором обсуждали, следует ли деньги, вырученные с бенефисного концерта, передать для помощи голодающим. В этой непривычной обстановке – для России подобные собрания были исключением – Маклаков «выступил с первой в своей жизни большой политической речью», решиться на которую ему помогло знакомство с речами Мирабо. Он даже заручился было согласием Плевако – на тот момент «первого русского оратора» – произнести речь на этом концерте, правда затем знаменитый адвокат отклонил приглашение[583].
Позже в те же 1890‐е годы выступающие на самых разных мероприятиях явно начали нарушать границы дозволенного. В Тамбове Виктор Чернов слушал лекцию В. В. Лесевича о «Робинзоне Крузо», которая изобиловала тем, что в советское время стали называть эзоповым языком[584]. Когда П. Н. Милюков читал в Нижнем Новгороде лекции по истории общественных движений в России, его с увлечением слушала огромная аудитория, но когда стенограмма этих лекций попала к властям, Милюков лишился места в Московском университете[585]. В Московскую думу, где обстановка была относительно спокойной, где простота речи ценилась больше, чем витиеватость, и где слово ораторам давалось в порядке старшинства, проник новый риторический стиль. Утомительные речи «местных Мирабо» с их беспочвенными амбициями скрашивало изящное «парламентское» красноречие, образцом которого служили выступления С. А. Муромцева, ученого и адвоката, через несколько лет вошедшего в состав Государственной думы[586]. А главное – земские риторы начали упражняться в ораторском искусстве, и не только в Москве. В январе 1899 года И. И. Петрункевич, позже один из наиболее выдающихся ораторов в Государственной думе, произнес перед Тверским земским собранием пламенную речь в защиту принципа гласности. На протяжении тридцати трех лет, напомнил он своим слушателям, заседания тверского земства были открытыми, но теперь губернатор требует, чтобы при ревизии документов посторонние не присутствовали. Гласность, заявил Петрункевич, ввели не для того, чтобы потакать тщеславию ораторов, – она нужна, чтобы улучшить работу различных ведомств. Ему возразили, что даже в таких либеральных странах, как Англия и Франция, подобные комиссии не проводят открытых заседаний, а тверское земство было единственным губернским земством, заседания которого до сих пор оставались открытыми. Но Петрункевича поддержал Е. В. Де-Роберти: проводить параллели с Западной Европой неправильно, потому что в этих странах достаточно других возможностей для публичных дискуссий. И, в конце концов: «Если я убежден в чем-либо, то я свободно могу сказать при всех и везде. Не говори того, чего не можешь сказать перед всеми!»[587]
В начале ХХ века сторонников публикации стенограмм стало еще больше, а высказывались они еще более откровенно. Осенью 1904 года в губернских городах вызвали оживление газетные сообщения о смелых речах, произнесенных во время «банкетной кампании» (хотя бдительная цензура вырезала слово «конституция»)[588]. В октябре 1904 года группа земских представителей в Саратове жаловалась, что отчеты об их заседаниях опубликованы в сильно сокращенном и искаженном виде. Три местные газеты отозвались на эту жалобу, сославшись на цензора: «Все сокращения и все искажения их речей произведены не нами и не редакциями, а г<осподином> местным отдельным цензором, признающим возможным не только вычеркивать целиком речи ораторов, но даже вставлять свои собственные слова в официальные документы, оглашаемые в собрании, и заменять своими собственными выражения, употребляемые г<осподами> Гласными»[589].
В 1906 году, когда была учреждена Государственная дума, земские ораторы получили такую возможность выступать публично, о какой и мечтать не могли. Здесь обнародование стенографических отчетов наконец происходило по западноевропейскому образцу: российский парламент наладил взаимовыгодное сотрудничество с газетами, в которых уже на следующий день печатались стенограммы состоявшихся дебатов[590]. 27 апреля 1906 года, на первом же заседании Думы, статс-секретарь Э. В. Фриш торжественно объявил собравшимся: «Каждый шаг, вами сделанный по новому пути, каждая высказанная в ваших собраниях мысль немедленно сделается достоянием всего народа, который при помощи печати будет зорко следить за всеми действиями и начинаниями вашими». 8 мая А. Ф. Аладьин, главный оратор «Трудовой группы», заявил: «Есть моменты, в которые взять слово значит взять на себя громадную ответственность, когда слово является уже делом. Один из таких моментов мы переживаем теперь»[591]. Существовало более чем оправданное подозрение, что выступающие говорили больше ради стенографиста, чем ради других участников заседания: «Некоторые из них откровенно и признаются, что их долг – высказать свои мнения через головы народных представителей перед страной»[592]. Представитель правого крыла и известный скандалист Владимир Пуришкевич в своей речи в марте 1907 года сделал схожее признание: «Зная заранее, что слова мои не встретят здесь поддержки, я говорю через головы членов Думы, обращаясь к России»[593]. Еще тогда Дума начала приобретать закрепившуюся за ней сейчас репутацию говорильни. Как отметил на одном из первых заседаний член недолго просуществовавшей Государственной думы второго созыва: «Мы не должны действительно только говорить и говорить, мы должны помнить… что мы пришли сюда не разговоры разговаривать, а дело делать»[594]. Затяжные дискуссии в Думе давали богатый материал для сатирических заметок, например тех, что публиковались в «Новом времени» под псевдонимом «граф Алексис Жасминов». Однако в стране, где впервые велась официальная политическая полемика, публичные дискуссии такого масштаба вовсе не были чем-то тривиальным.
Создание Думы повлекло за собой быстрый рост числа профессиональных стенографов. До 1906 года высококвалифицированных стенографистов было мало. В начале 1900‐х годов в Москве существовали различные курсы для стенографистов, но обучались там главным образом секретари, которые затем работали в торговой сфере (для этого достаточно было записывать 50–60 слов в минуту, тогда как для «парламентского» стенографиста норма составляла 90–100 слов). Пока шла сессия Думы, стенографы должны были не только присутствовать на заседаниях, но и работать по ночам, записывая полученные по телефону указы и отчеты. В целом в крупных газетах после 1905 года работало около двадцати стенографов. Эта работа хорошо оплачивалась (120–150 рублей в месяц, тогда как секретари-стенографисты могли рассчитывать лишь на 50–70 рублей), но была и достаточно трудоемкой. Кроме того, стенографисты работали в земских собраниях (которые заседали три-четыре раза в год на протяжении шести-десяти дней), на лекциях и редких съездах. Даже на съезд старообрядцев пригласили стенографов, хотя женщинам, согласившимся на эту работу, пришлось покрыть головы белыми платками, чтобы скрыть, чем они на самом деле занимаются