Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России — страница 44 из 116

[610].

Дума давала возможность публичного пространства, но это пространство оспаривало само себя. Конституционный статус российского парламента с самого начала вызывал сомнение, и, хотя его плоды в законодательной сфере были не такими скудными, как иногда принято считать, эту политическую систему никак нельзя было назвать парламентской; исполнительная власть всегда могла настоять на своем, а многие правительственные чиновники даже не пытались скрыть своего презрения к Думе. Но Таврический дворец идеально выполнял функцию политического театра, в котором могли выступать ораторы самых разных мастей. Это означало, что политическая партия могла произвести впечатление, даже если в состав Думы вошло не так много ее членов, как это было, например, с партией большевиков, которая была представлена в Думе четвертого созыва лишь шестью депутатами[611]. И наоборот, реакционеры, которых в Думе было значительно больше, тратили немало красноречия на то, чтобы бранить законодательный орган, в который их избрали.

Но, как и любому театру, российскому парламенту требовалась публика, а для этого надо было печатать стенограммы. В период работы последней, Четвертой думы жалобы на цензуру достигли своей кульминации. В январе 1914 года некоторые депутаты заявили, что в Наказ следует внести поправки, которые бы способствовали широкому распространению стенографических отчетов, дававших «совершенно объективный материал»; в газетах публиковались лишь фрагменты дискуссий, а официальная газета «Россия» как раз перестала издавать стенограммы в качестве бесплатных приложений[612]. В конце 1916 года выступления представителей оппозиции стали систематически вырезать из газетных отчетов о думских заседаниях (хотя находились другие способы распространить тексты этих выступлений)[613]. В ноябре 1916 года М. С. Аджемов, член партии кадетов и депутат от Области войска Донского, высказался по поводу сокращений, с которыми отчеты о заседаниях печатались в газетах: «Думу оторвали от страны. Вы, г<оспода>, закрыты в этом зале, в этом старом дворце Потемкина, закрыты, заперты, и вам говорят: кричите, говорите, негодуйте, ни одного слова Россия не узнает все равно». М. И. Скобелев, меньшевик, представлявший русское население Закавказья, возмущался тем, что «истерзанная, оскорбленная и истекающая кровью страна» надеялась услышать от Думы всю правду, а вместо этого получала «белые места», которые лишь будоражили новые слухи. Прессе надо было прикладывать больше усилий, чтобы оживить сухие стенографические отчеты. Месяц спустя Скобелев с насмешкой отозвался об Аджемове, который, как говорили, писал свои речи за целую неделю до заседания. Такая работа на досуге была немыслима для постоянно занятых представителей социал-демократической партии[614].

К этому времени сдержанное красноречие окончательно вышло из моды. Керенский стал известен как один из самых активных думских ораторов, а к концу 1916 года его речи (это заметно даже по официальным стенографическим отчетам) отличались эмоциональным накалом и отрывистостью. Легко представить себе, как он задыхается от негодования, произнося тирады вроде: «Нам остается только одно сказать, сказать, что мы молчим потому, что нам затыкают горло, потому что над страной издеваются… и не хотят дать народу прав»[615]. Один из депутатов позже нарисовал весьма нелестный его портрет: «Больной Керенский, сыпящий словами как из пулемета и оплевывающий внизу сидящих стенографов брызжущим фонтаном своей ядовитой слюны»[616]. Еще одним оратором, который в тот период приложил немало усилий, чтобы изменить представления о нормах политической риторики в России, был Н. С. Чхеидзе. Русский язык не был для него родным, но в речи, произнесенной им 16 декабря 1916 года, Чхеидзе удалось превратить это в достоинство: «Должен вам сказать, что, несмотря на то, что я говорю на этом ломаном русском языке, а [В. И.] Стемпковский на чистом литературном языке, должен сказать, что все-таки меня с неменьшим вниманием слушают и здесь и в стране, чем г<осподина> Стемпковского, который так хорошо говорит на русском языке. Это, во-первых, а во-вторых ведь все правительство наше говорит также на чистом русском языке и это не мешает ему быть предательским»[617].

ПОЯВЛЕНИЕ ПРОФЕССИИ СТЕНОГРАФА В СОВЕТСКОМ СОЮЗЕ

Хотя режим, в конечном счете пришедший на смену Государственной думе, порицал ее за пустословие, для него самого были характерны постоянные дискуссии, которые обязательно записывались. Как писал в 1923 году Георгий Чичерин, «каждое заводское собрание, каждый сельский сход, каждое заседание какой-либо местной партийной ячейки или местного комитета какой-либо профессии, являются событием в истории развития данной общественной единицы, событием, которое должно быть зафиксировано и запечатлено»[618]. С увеличением числа новых политических организаций после 1917 года резко выросла и потребность в профессиональных стенографах, и требования к ним. До революции в Москве проходило не больше десяти крупных съездов в год; с 1917 года их количество могло достигать двадцати в месяц. Политические ставки были высоки: делегаты говорили много, часто очень быстро и в помещении с плохой акустикой, однако все это надо было записать. В 1917 году в Советской России было лишь сто дипломированных стенографов, и даже в 1923 году их число не превышало двухсот. Из этих ста только тридцать семь обладали высокой квалификацией, необходимой для «парламентской» работы. Во время Гражданской войны случалось, что просто не оказывалось стенографа, который мог бы записать какое-нибудь важное совещание, а часто стенографы работали в одиночку и в течение гораздо более продолжительного времени, чем это было желательно[619].

Но хотя в революционный период стенографам приходилось напряженно работать, многие большевистские лидеры тесно сотрудничали со своими стенографами, прекрасно сознавая, что не могли бы обойтись без этого средства коммуникации. По воспоминаниям (несомненно, приукрашенным) многих мемуаристов, опубликованным в «Вопросах стенографии», Ленин ценил труд стенографов и однажды лично зашел к ним, чтобы убедиться, что у них есть телефоны. Стенографы, в свою очередь, восхищались его способностью общаться с разной аудиторией, хотя их несколько обескураживали его «немецкий» синтаксис и манера ходить туда-сюда по сцене (чтобы помешать ему отходить туда, откуда им было плохо слышно, они даже пытались воздвигнуть на его пути баррикаду в виде стола, но из этого ничего не получилось)[620]. Стенография была неотъемлемой частью большевистской публичности, сохранив за собой ту роль, которую она играла до революции. В 1919 году Всероссийский центральный исполнительный комитет (ВЦИК) сформировал постоянный штат стенографов. К 1924 году все заседания Совнаркома записывались[621]. В 1925 году стенография была признана «вредной» профессией[622], что было вполне справедливо, учитывая, с какой нагрузкой была сопряжена работа в первых советских учреждениях.

Но сама профессия была все еще на ранних этапах развития, и к этому развитию надо было прикладывать усилия. Еще до окончания Гражданской войны только что созданное советское правительство предпринимало шаги к подготовке нового поколения стенографов. На курсы стенографии, организованные профсоюзом советских служащих в 1920 году, поступило около 50 заявок. Три четверти этих заявок пришло от женщин; люди, подавшие заявки, были в возрасте от шестнадцати до тридцати с небольшим лет, а работали они в основном секретарями и машинистками[623]. В 1921 году на эти курсы было зачислено 47 человек – правда, посещаемость составила меньше 50 процентов[624]. Цифры, конечно, весьма скромные. Однако к 1924 году сложились отчетливые представления о профессиональной стенографической работе и начались разговоры о борьбе со «страшным шарлатанством», которое царит среди стенографов в провинции и для преодоления которого надо организовать более централизованное обучение[625]. В марте 1925 года в Москве прошла первая Всесоюзная конференция стенографов, на которую съехалось 98 делегатов с правом голоса с разных концов РСФСР, а также Украины, Белоруссии и Азербайджана. Главная цель этого мероприятия заключалась в том, чтобы сплотить представителей этой редкой специальности, которые не ощущали себя единым профессиональным сообществом. Хотя на тот момент число дипломированных стенографов по всей стране достигло семисот, это все еще было очень мало, и больше чем по десять-двадцать стенографов приходилось только на Москву и Ленинград. Кроме того, представители этой профессии чаще отождествляли себя с организацией, в которой работали, а не со своими коллегами по цеху[626].

К 1930 году число дипломированных стенографов увеличилось втрое по сравнению с 1925 годом; в одной только Москве работало 600 стенографов, и у большинства из них было постоянное место в советских учреждениях[627]. Одна из опытных сотрудниц «Бюро съездовских стенографов» позже вспоминала, как она и ее коллеги были загружены работой в 1930‐е годы. Будь то совещания Госплана, заседания по поводу партийных чисток, лекции в Коммунистической академии, бесконечные профсоюзные собрания или полноценные съезды, стенографистки 1930‐х годов – представительницы «старой» интеллигенции, прокладывающие себе дорогу жены советских служащих и те, кто только недавно приехал в столицу (в основном еврейки), – никогда не сидели без дела. Больше всего усилий требовала так называемая парламентская работа, когда с