тенографам приходилось делать записи с ходу; в таких случаях четыре женщины работали совместно, поочередно сменяя друг друга; если выступающий к тому же говорил быстро, это еще более усложняло задачу. В 1930‐е годы в Советском Союзе, когда за любую ошибку с политическим подтекстом можно было дорого поплатиться, эта работа была очень нервной, пусть какие-то задания и считались относительно простыми. Менее добросовестные стенографы старались добиться занятости на профсоюзных мероприятиях, где перерывы между заседаниями длились долго, а язык был простым, шаблонным и предсказуемым[628].
Учитывая, каким спросом пользовались их услуги, немудрено, что некоторые представители этой профессии на заре советской эпохи высказывали непомерные притязания, полагая, что стенографию следует включить в число обязательных предметов в вузах, готовящих работников умственного труда, и что только этот навык отвечает быстрым темпам современности[629]. В перегруженной риторическими оборотами статье, которая была опубликована в самом первом выпуске «Вопросов стенографии», утверждалось, что стенография – «лучший способ мгновенного запечатления живой речи и мысли», «крылатое письмо, аэропланопись»: «Если в грядущих веках человечество будет писать, то оно будет писать стенографически»[630]. Как отметил один из выступавших на первой конференции стенографов, в будущем изобретут машину, которая сможет выполнять эту работу, но пока стенография остается передовой технологией: «В прежнее время книги писались авторами, а теперь книги в значительной части своей стенографируются»[631].
Но нельзя сказать, что среда советских стенографов была свободна от внутренних конфликтов. Существовало два взаимосвязанных источника напряжения: во-первых, отношения между высококвалифицированными «съездовскими» стенографами и теми, кто мог работать лишь с более низкой скоростью; во-вторых, между стенографами, работавшими на постоянной основе в разных учреждениях (это были главным образом стенографистки-машинистки), и теми, кто работал по найму. Возмущенные коллеги считали независимых «парламентских» стенографов «туристами», которые разъезжают туда-сюда, забирая себе всю самую прибыльную работу (тогда зарплаты были низкими, и многие работали не на полную ставку)[632]. Высококвалифицированные стенографы иногда жаловались, что на бирже труда к ним относятся предвзято, считая их представителями привилегированной «касты», которые зарабатывают огромные суммы, в то время как их коллеги голодают[633]. В разных регионах страны возможности заработка и получения работы существенно различались. Так, в Ростове-на-Дону 26 стенографов имели постоянную работу с хорошей зарплатой 80–120 рублей в месяц; более того, многие из них могли еще и подрабатывать отдельными заказами. В Краснодаре же зарплаты не превышали 75 рублей, заказы были достаточно редкими, царила безработица[634]. К какой бы категории ни принадлежали стенографы, им иногда приходилось отстаивать свое профессиональное достоинство. Многие наниматели не хотели понять, что нельзя ожидать от стенографа, чтобы он с девяти до шести был прикован к своему рабочему месту, или что расшифровка стенограмм шести часов заседаний в неделю – завышенная норма (если учитывать, что обычно расшифровка устной речи, записанной за час, занимала пять часов)[635]. Такая работа нередко приводила к физическому истощению, поэтому и на профсоюзных собраниях, и на страницах журнала «Вопросы стенографии» тогда часто обсуждали то, что теперь называют травмами от повторяющегося напряжения[636].
Было и еще одно обстоятельство более общего характера, которое усугубляло эту и так непростую ситуацию. Что бы ни говорили о рождении «советской» стенографии, невозможно было отрицать неудобный факт: многие стенографы, работавшие в 1920‐е годы, набирались опыта еще в Государственной думе. По большей части это была та же элитная группа думских стенографов, которая позже работала в «Предпарламенте» (Временном совете Российской республики) 1917 года, в комиссии по подготовке Учредительного собрания и в самом Учредительном собрании, быстро прекратившем свое существование. Те же мужчины и женщины записывали речи, произносившиеся на съездах Советов в 1917 году. После Октябрьской революции они продолжали работать, хотя уже не были прикреплены к определенному государственному ведомству, как в думский период[637]. Само выражение «парламентский стенограф» постоянно напоминало об этом нежелательном наследии. Как заявила в сентябре 1924 года одна из участниц собрания представителей профсоюза и других заинтересованных сторон: «Я бы предложила отменить слово „парламентские“. Оно все время вызывает возражения. Просто подготовку стенографов высшей квалификации»[638]. Через некоторое время на смену этому термину действительно пришел более нейтральный – «съездовский стенограф».
Однако проблема была не только в словах. Существовали серьезные подозрения, что многие стенографы, обучавшиеся профессии до революции, занимали опасную аполитичную позицию. Стенографов допускали в святая святых советских политических учреждений, но многих из них явно совершенно не волновало то, что они там слышали. Один из участников первой конференции стенографов заметил: «Стенограф, записывающий историческую речь, стенограф, записывающий величайшие мысли, и в то же время он является политически безграмотным. Это нонсенс, это противоречие, с которым мы дальше мириться не можем»[639]. Позже еще один участник той же конференции предположил, что некоторым его коллегам не понравилась новая красная обложка журнала «Вопросы стенографии», – заявление, вызвавшее, как мы видим из составленного самими же стенографами стенографического отчета, суматоху в зале («сильный шум, протест»)[640]. В 1930 году одна из наиболее видных представительниц этой профессии по-прежнему сетовала на «общественную и политическую отсталость стенографов», полагая, что они «меньше дали стране за эту пятилетку, чем получили от нее»[641]. К тому времени в профессиональной среде разгорелась своего рода классовая вражда. Еще в 1925 году один из участников первой конференции стенографов поставил вопрос: «Кого мы должны принимать в члены союза, всех ли называющих себя стенографами, или руководясь классовым принципом?»[642] Вопрос носился в воздухе в начале советской эпохи, однако определенный ответ на него был сформулирован уже в конце 1920‐х годов, в период «культурной революции». О многом говорит тот факт, что в 1928 году специализированный стенографический журнал был переименован в «Вопросы стенографии и машинописи», а на смену броским футуристическим обложкам середины 1920‐х годов пришла подчеркнутая простота оформления. На машинисток смотрели как на соль земли, пролетариев, в отличие от испорченной буржуазии, представителями которой считались стенографы. Как вскоре было отмечено на страницах самого журнала, некоторые стенографы (как, впрочем, и некоторые машинистки) не понимали смысла этого вынужденного союза[643].
Озабоченность классовой принадлежностью и политическими убеждениями стенографов была связана с двойственностью, присущей профессии стенографа. С одной стороны, стенограф был машиной для воспроизводства устной речи. С другой – поскольку на самом деле он все же был человеком, услышанное (иногда – в высших государственных инстанциях большевистской России) не могло на него не воздействовать[644]. Более того, стенографы выступали как истолкователи текста: они не только принимали решение, когда расшифровывали стенографические знаки и превращали устную речь в письменную, но к тому же могли выбирать, в виде каких именно знаков представить записанные слова. Неотъемлемой чертой профессии стенографа – чертой, которая все больше раздражала чиновников, – была принадлежность каждого стенографа к определенной группе в зависимости от используемой им системы. У систем Вильгельма Штольце и Франца Габельсбергера, придуманных в XIX веке, оставалось немало приверженцев, и ни те, ни другие не проявляли особого интереса к разработке «единой» системы, с появлением которой бóльшая часть их навыков перешла бы в разряд устаревших. В 1920‐е годы советские стенографы не вполне понимали даже, чем они занимаются – искусством или наукой. Одна из представительниц этой профессии в 1924 году утверждала, что на обсуждение этого вопроса времени тратить не стоит: «Нужно выкинуть слово, что стенография – есть искусство, это был давнишний спор. Стенография не искусство – а наука, самая обыкновенная наука, которая в будущем заменит общепринятое письмо»[645]. Тем не менее некоторые ее коллеги явно продолжали задаваться этим вопросом[646]. Один из участников первой конференции стенографов пошел еще дальше, процитировав слова Ломброзо о том, что гениальность сродни безумию: «Когда мы наблюдаем выдающихся работников стенографии, мы можем тоже сказать, что они не вполне нормальные люди»[647].
В 1920‐е годы горячо обсуждались изобретения, с появлением которых отпала бы нужда в стенографах, но в конце концов эти разговоры побудили стенографов отстаивать престиж своей профессии, не сводившейся к механическим навыкам. Правда, новое оборудование часто вызывало возражения практического характера – оно слишком дорого стоило. Как заметил один из участников дискуссии, при скромных ресурсах было гораздо рациональнее приобрести две сотни тракторов, чем тратить тысячи на закупку стенографических машин за рубежом