Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России — страница 47 из 116

[662]. Речь Молотова, наоборот, была дополнена большим количеством вставок, которые придали ей еще большую вескость и решительность[663].

В то же время, хотя над головой оппонентов Сталина уже собирались тучи, участники таких заседаний продолжали считать стенографический отчет документом, отражающим факты, более авторитетным, чем слова любого отдельно взятого оратора, пусть даже самого влиятельного. Известно три случая, когда статистик В. В. Осинский, позже расстрелянный как один из организаторов печально известной переписи 1937 года, заявлял, что Сталин неверно истолковал его доводы, и в двух из них отсылал слушателей к стенограмме. Например:

Осинский: Я как раз читаю стенограмму этого места.

Сталин: Тем лучше, но мне послышалось нечто другое[664].

Более того, очень часто отчеты с заседаний не производят впечатления тщательно выверенных образцов авторитетного большевистского дискурса. В то время как речи Сталина редактировались с целью сделать их более краткими и убедительными, Калинин придерживался противоположного подхода. В июле 1928 года Калинину пришлось отстаивать свою точку зрения как члену правительства, известному своей «мягкостью» в отношении крестьянского вопроса. На этом пленуме он попытался аргументировать умеренную позицию, но выбрал для этого маску большевистского юродивого. Если другие ораторы старались максимально заполнить отведенное им время примерами, аргументами и опровержениями контраргументов, Калинин охотно отклонялся от темы и пускался в посторонние рассуждения о пустяках. Он ввязался в шутливый обмен репликами об «ученом» выражении «Сцилла и Харибда»[665]. Он постоянно уходил в сторону. Он работал на публику. Когда возмущенный Николай Скрыпник напрямую спросил Калинина, поддерживает ли он религиозные коммуны, тот с притворным негодованием ответил: «Удивительная вещь, как будто хоть один из выступавших здесь ораторов говорил более прямо, чем я»[666]. Здесь в стенограмме значится: «Смех», и можно предположить, что это был не сдавленный смех сталинских 1930‐х годов, а неподдельное веселье.

Что еще более удивительно, Калинин неоднократно указывал на то, что стенограмма не вполне отражает смысл сказанного. В письменной речи слова оказывались вырваны из контекста взаимодействия между говорящим и слушателями, которое определяло их значение. Его запутанное объяснение своего отношения к кулакам заставило стенографов прибегнуть к кавычкам, чтобы подчеркнуть разные оттенки смысла: «Вопрос стоит: как поддерживать кулака? Можно поддерживать и „поддерживать“. Можно марксистски „поддерживать“ кулака». Неудивительно, что это утверждение было встречено «взрывом смеха». Чуть позже, в одном из своих более примечательных отступлений, Калинин напомнил своим коллегам, что Ленин, рассердившись на кого-то, часто кричал: «Расстреляйте!» Но, разумеется (!), вождь мирового пролетариата говорил не буквально. Когда Емельян Ярославский заметил Калинину, что отчет о пленуме будут читать все члены партии и что ему не мешало бы следить за своими словами, тот ответил, что внимательно отредактирует текст, прежде чем его напечатают, но речь – дело совсем другое: «Стенограмму я должен обдумать очень строго, а когда я говорю речь, я хочу свою мысль полнее внедрить в сознание людей». На пленуме, проходившем в ноябре 1928 года, Калинин снова заметил, что, какой бы несовершенной ни казалась его речь, никто не сравнится с ним в умении удерживать внимание аудитории. После очередного отступления он предложил вернуться к обсуждению темы, заявив: «Мое преимущество по сравнению с другими ораторами заключается в том, что меня внимательно слушают… Поэтому, товарищи, не стенографистки, а аудитория напоминает то, о чем я говорил». За этими словами, конечно, опять последовал «смех»[667].

На ноябрьском пленуме 1928 года оппозиционер М. И. Фрумкин тоже прибегал к смеху, стремясь обезоружить слушателей:

Я понимаю, что тов. Сталин должен был избрать Фрумкина для битья (смех), тем более что до сегодняшнего дня это была единственная правая фамилия. Обижаться, конечно, нельзя. Если это необходимо в интересах партии, то с этим нужно мириться (cмех).

Но, кроме того, Фрумкин отметил, что именно стенограмма позволяет восстановить точный смысл сказанного:

Я бы не взял слова, если бы был уверен, что мое «письмо» будет приложено к стенограмме, если можно будет сравнивать то, что я говорил в своем «письме», с тем, что говорил обо мне тов. Сталин. Но, поскольку у меня такой уверенности нет, я считаю необходимым в интересах читателей стенограмм пленума зафиксировать некоторые моменты, на мой взгляд, неправильно изложенные тов. Сталиным[668].

Однако было нетрудно исказить и саму стенограмму. А. М. Лежава, еще один большевик, которому пришлось отстаивать свою позицию, вступил в спор с В. В. Ломинадзе, цитировавшим неверно понятые им слова из речи, которую Лежава произнес на заседании Госплана (но текста которой после этого не видел). Этот эпизод спровоцировал самую, вероятно, несдержанную реплику за весь пленум: «Выдерните фразы из вчерашней речи Сталина, и можно состряпать какой угодно уклон, о котором т. Сталину, вообще говоря, не снилось. Это можно сделать таким путем и разделать его как уклониста. Из его речи можно сделать и российского националиста, и правого уклониста, и все что хотите»[669].

Не стоит и говорить, что из версии, предназначенной для распространения среди членов партии, этот фрагмент исключили[670].

Апрельский пленум 1929 года, на котором Сталин разгромил Бухарина, стал точкой невозврата в плане устных выступлений. Во-первых, оппозиционеров постоянно прерывали, с чем большевистские лидеры раньше не сталкивались. Бухарин сравнил собственное положение с положением осужденного в царской России, который подвергался «гражданской казни»[671]. Во-вторых, стенограмма была напечатана с существенными сокращениями (но при этом включала ответ Сталина на реплики оппозиционеров, из‐за сокращений казавшийся не таким резким, каким он явно был на самом деле), а главная речь Сталина оставалась окружена тайной – ее издали лишь незадолго до его смерти, в двенадцатом томе его собрания сочинений. Сама речь была необычайно пространной и звучала безапелляционно – это была уже речь диктатора[672]. Помимо других источников власти, Сталин теперь взял в свои руки еще и политическую коммуникацию: он решал, какой именно версии стенограммы суждено увидеть свет и при каких обстоятельствах. Весьма показательно, что смертельными ударами для политической репутации Бухарина в 1929 году стали два письменных рассказа об устных беседах: сначала сообщение Каменева о встрече с Бухариным летом 1928 года, когда «правый» в отчаянии обратился за помощью к «левому», затем стенограмма речи раскаявшегося «правого» из Промышленной академии. Эта речь в сентябре 1929 года окончательно решила вопрос об исключении Бухарина из Политбюро[673].

Вскоре стенография заняла свое место в характерной для современного авторитарного государства публичной сфере «народного одобрения», как называл ее Хабермас в своем содержательном предисловии к исследованию публичности в XVIII веке[674]. В 1930‐е годы стенографические отчеты о политических заседаниях существенно отличались от того, что на них в действительности говорилось. Как отмечает Наталья Скрадоль в своей работе о смехе в эпоху сталинизма, невозможно узнать, что на самом деле стояло за этим всеобщим весельем. Важно, что стенограммы происходящего, которые теперь публиковались в советской прессе, представляли собой новую разновидность «коммуникативного акта»[675].

Однако одобрение в адрес Вождя было не единственной функцией сталинской публичной сферы. Она являлась еще и важным инструментом контроля. Как кампания за «самокритику» в конце 1920‐х годов вылилась в преследование инакомыслящих и принудительные отречения, так и партийные заседания стали средством «взять в заложники» всю советскую публику[676]. Особенно беспомощными в этой публичной сфере оказались ее непосредственные участники, чьи слова – записанные в «необработанной» стенограмме – полностью зависели от воли тех партийных чиновников, которые первыми их прочитают; если кто-то отступал от заданного сценария, его речь для версии текста, публикуемой в газетах, все равно переписывалась. Самый яркий пример – показательный процесс в марте 1938 года, на котором Сталин окончательно свел счеты с Бухариным. Сталин не только имел возможность слушать судебное заседание, удобно устроившись в Кремле, но еще и лично редактировал стенограмму, полученную им от Военной коллегии Верховного суда. Хотя в целом обвиняемые точно следовали сценарию, который с ними отрепетировали сотрудники НКВД, в текст все же были внесены некоторые исправления, чтобы исключить всякую двусмысленность и вычеркнуть все неудобные обстоятельства, случайно просочившиеся наружу. Диктатор спешил: смертные приговоры были приведены в исполнение в ночь с 14 на 15 марта, но уже 28 марта полный текст стенограммы был подписан в печать. Это была кульминация риторики сталинизма довоенного периода: гротескно пространное самообличение было нужно, чтобы вызвать одобрение последующих действий