[797]. В репликах, сопровождающих демонстрацию на экране цирковых номеров, представлена широкая панорама советской действительности. Так, выступление силовых акробатов из Грузии служит поводом к следующей сентенции: «В наш век сплошной автоматизации и механизации этот слаженный силовой квартет артистов демонстрирует, что никакая техника не заменит кустарную и ручную работу». О жонглере Абдуллаеве:
Наблюдая за скоростью… можно сказать, что это не кирпичи, а скоростное блочное строительство. ‹…› Бывает так, что человек, его вес, его положение целиком и полностью зависят от стола, за которым он сидит, а здесь наоборот – стол целиком и полностью зависит от человека.
Об Олеге Попове:
Ни Олег Попов, ни эта Буренка, конечно, не специалисты по сельскому хозяйству, однако своим отношением к кукурузе она, как видите, дает наглядный урок агрономам, которые до сих пор не оценили этой культуры.
О дрессированных свиньях из Литвы: «Я вижу, как и во всяком коллективе, здесь есть свои отстающие. Ну, очевидно, с ней проводят большую работу, перевоспитывают». О воздушных гимнастах Вязовых: «Некоторые люди ходят вверх головой менее уверенно, в особенности в субботу вечером, когда возвращаются из гостей». О воздушной эквилибристке на трапеции Эмме Грилье:
Как известно, у нас женщина всегда на высоте. И в этом отношении номер… не составляет исключения. – Ну почему, по-моему, это все-таки исключение. Женщина у нас наравне со всеми, ну а в данном случае, как видишь, она буквально над всеми.
Об эквилибристах на канате Волжанских:
Иногда говорят: человек катится по наклонной плоскости, и это звучит как осуждение. – Да, но здесь это звучит как высшая похвала. ‹…› Смотря на этот трюк, заново понимаешь такие стертые слова: идут нога в ногу. ‹…› Они идут единственно верным путем. Тут ведь ни направо, ни налево не свернешь.
Один из комментариев посвящен публике:
Вот если бы представить себе, что когда-нибудь в цирке состоялся парад не артистов, а парад зрителей. Можно было бы увидеть самых различных людей: инженеров и астрономов, моряков и трактористов, сталеваров и композиторов… Все любят цирк. Все бывают в цирке. Ну, конечно, в цирке бывают разные люди и естественно, что они по-разному относятся к цирковым номерам.
Далее следует рассуждение о том, что инженер, врач и ревизор воспринимают цирк в перспективе своего профессионального и социального опыта.
В отличие от Эйзенштейна, объяснявшего всеобщую любовь к цирку универсальностью архаичного слоя коллективной психики, приведенные комментарии самой своей поэтикой показывают нам, что причина популярности цирка – в той легкости, с какой публика наполняет цирковой номер произвольным социальным содержанием.
Роль публики не только в оценке, но и в создании циркового номера (клоунской репризы) исследуется в мемуарах Юрия Никулина[798]. Описывая свой опыт взаимодействия с публикой, Никулин выступает в роли практикующего полевого социолога. Так, он подробно рассказывает о принятом в цирковой среде делении городов на цирковые и нецирковые, простые и сложные – в соответствии с особенностями публики. Разъясняет различия в поведении публики в зависимости от дня недели, погоды, событий в стране. Упоминает разницу в реакциях публики на обычных и «целевых» представлениях. Приводит высказывание Карандаша о том, что умение «переломить», «завести» зрителя, когда чувствуешь, что зал «не берет», вырабатывается годами[799].
Зритель – первый и самый главный рецензент нашей работы. Мы внимательно прислушиваемся к реакции зала, стараясь почувствовать, где зрителю скучно, фиксируем ненужные паузы. Словом, все наши репризы, интермедии, клоунады мы всегда окончательно доводим на зрителе. ‹…› Меня всегда восхищало, что в старых классических клоунадах нет ничего лишнего. Все в них смешно. Они как круглые камешки, гладко отшлифованные морским прибоем. И это потому, что над ними работало не одно поколение клоунов. Да и у нас, прежде чем новая реприза по-настоящему зазвучит, ее нужно «прокатать» на публике сто, а то и двести раз[800].
Реприза принимает свою окончательную форму в результате многомесячного – а иногда и многолетнего – поиска нужной интонации, эмпатической адаптации к изменчивым реакциям публики. Найденная интонация носит глубоко социальный характер. В отличие от экспериментального театра с его «логикой оглупляющего учителя», в отличие от политической пропаганды и «буржуазной» массовой культуры, берущих на вооружение приемы монтажа аттракционов, советская клоунада пользуется максимально бедными средствами – жест, пауза, взгляд, междометие… Вооружившись этими средствами, советский клоун-исследователь вступает в процесс перманентной социальной коммуникации с цирковой публикой, которая не может быть редуцирована к зрителям, собравшимся сегодня в этом конкретном зале. В результате многолетней обкатки на публике, которая количественно разрастается до размеров общества, клоунская реприза вбирает в себя богатейший социальный опыт – опыт мельчайших интонационных различий, социально-миметических реакций и социально-кинетических паттернов. При посредничестве бедного, лаконичного циркового номера зритель обучается коллективно апробированным схемам социальной коммуникации. Таким образом, советский цирк, конструируя публичное пространство, в котором воспроизводятся эти пускай примитивные, но проверенные и статистически точные схемы, участвует в воспроизводстве социальности как таковой.
Позднесоветские режимы публичности: имитация общественности
Татьяна Воронина, Анна СоколоваПротоколы сельских партсобраний и режим официальной публичности в «Эпоху развитого социализма»
На повестке партсобрания в колхозе «Красное знамя» Кирилловского района Вологодской области, проходившего 26 марта 1969 года, стоял вопрос о «мерах по подготовке и организации… весеннего сева»[801]. Докладывал председатель колхоза Погорельский, который рассказал о «рабочей текучке»: ремонте тракторов, сроках завоза семян в бригады и вывозе навоза с ферм на поля. В выступлениях, последовавших за докладом, коммунисты указывали на большое число конкретных недостатков в подготовке сева. Они отмечали, что ремонт тракторов запаздывает, в мастерских нет запасных частей, уже два месяца, как в колхозной кузнице нет кузнеца, семена в бригады не завезены, почва к посеву не готова. По итогам собрания было принято решение: коммунисту Иванову, механику колхоза, – «усилить ремонтные работы и завершить ремонт техники вовремя», бригадирам-коммунистам – развести семена по бригадам, а председателю Погорельскому – «вопрос о подготовке к весеннему севу обсудить в ближайшее заседание правления колхоза»[802].
Как видно из текста протокола, партийное собрание не предлагало конкретных мер, способных повлиять на ход подготовки к севу. Предложение добросовестно выполнять обязанности, порученные собранием механику и бригадирам, и без того занятым на этих работах, кажется скорее риторическим оборотом, нежели сигналом к действию. Никто из выступавших или присутствовавших не предложил реальных мер, например кандидатуру нового кузнеца или командировать члена парторганизации в ближайшее отделение «Сельхозтехники», чтобы добиться получения для колхоза нужных запасных частей. Более того, пожелание партсобрания обсудить сев на правлении колхоза (то есть в другой обстановке и с другим коллективом) прямо ставит вопрос о смысле происходящего действия. Зачем привлекать к обсуждению одну группу людей, если через какое-то время состоится разговор с другой на эту же тему, где решения будут конкретны и обязательны? Иными словами – в чем заключался смысл партийного собрания как социального взаимодействия?
Отвечая на этот вопрос в своем исследовании о позднесоветском обществе, антрополог Алексей Юрчак писал, что процедура партийных собраний предполагала не столько реальное обсуждение дел организации, сколько соблюдение формы ее проведения[803]. То есть само собрание как публичный акт было важнее того, какие именно вопросы на нем обсуждались. Ставшие рутиной позднесоветской жизни, они выполняли ту же легализующую власть роль, что и демократические процедуры в западных сообществах: они демонстрировали законность и коллегиальный характер принимаемых решений[804]. Отличием являлось то, что партсобрания не инициировали, но лишь формально ратифицировали позицию руководства страны, что подчеркивало их прикладной или декоративный для политического управления смысл. В то же время зазор между потерявшими смысл словами и делом – отличительная черта позднесоветской общественной жизни – не препятствовал людям участвовать в самоорганизации и создавать культурные и социальные пространства, далекие от формализованных ритуалов и позволявшие обществу полноценно развиваться. Для Юрчака наличие этих свободных для дискуссий пространств, так называемых сообществ своих, было показателем того, что советское общество развивалось в том же модернизационном модусе, что и общества условного «Запада»[805]. Именно эти альтернативные комсомольским и партийным собраниям городские пространства создавали такой режим публичности, который позволял людям быть и чувствовать себя частью глобальных процессов. Поэтому неудивительно, что для городских жителей партийные собрания были тягостной формальной обязанностью, имевшей значение скорее для партийных органов, чем для обсуждавших дела рядовых сотрудников.