Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России — страница 65 из 116

[878].

В 1960–1980‐е открытые письма стали способом и сообщения новостей (об арестах, судах и т. п.), и обсуждения общественно значимых вопросов. Слушавшим радио во второй половине 1960‐х годов открытые письма были доступны – как и весь остальной самиздат, передававшийся целиком или упоминавшийся западными радиостанциями. Глушение «вражеских голосов» несколько раз ослаблялось в хрущевские годы: «Радио Свобода» в Москве слушать было практически невозможно (москвичи слушали на дачах – многим нестоличным жителям оно тоже было доступно), а Би-би-си, «Голос Америки» и становившаяся все популярнее Deutsche Welle ловились и в столицах. Глушить снова их стали в день вторжения в Чехословакию, 21 августа 1968 года. Таким образом, от появления открытых писем, проходивших через западные радиостанции (обозначим эту нижнюю границу письмом Лидии Чуковской Шолохову), до появления существенных трудностей в их прослушивании – период в два года, который по этой именно технической причине (и, конечно, как период становления формы) уже должен быть выделен при изучении открытых писем. В этот период открытые письма, как и другие тексты, попадавшие в самиздат и на зарубежное радио, могли быть легко записаны с «голосов» на магнитофон и напечатаны заново – и распространялись таким образом не только в московских и ленинградских кругах, из которых они в основном и происходили, и не только в тех городах, с которыми обладавшие самиздатом москвичи были связаны командировками, но и по всей стране[879]. В этот период возможностей для подключения к прочтению открытых писем общественности – а это второй, имплицитный, их адресат, mitlesende Öffentlichkeit (читающая общественность – нем.), наличие которого является критерием, позволяющим причислить письмо к открытым[880], – было гораздо больше, чем впоследствии.

Значительную часть всего корпуса открытых писем 1960–1980‐х годов составляют письма на религиозные[881] и национальные темы – письма, вызванные дискриминацией православных, лютеран, письма евреев-«отказников», письма крымских татар, боровшихся за возвращение в Крым после депортации в 1944 году. Заметная часть открытых писем отправлена инвалидами и их родными. Однако был корпус текстов, продолжавший начатую в литературе, публицистике и кино общественную дискуссию, прерванную с ослаблением позиций Хрущева и его смещением: письма, связанные с осмыслением, переоценкой сталинского прошлого и попытками предотвратить реабилитацию Сталина. Эта тема объединяла литераторов и возникших чуть позже диссидентов, воспринимавших судебные процессы второй половины 1960‐х годов как попытки возврата к сталинизму. Свидетельство Павла Литвинова:

…весь в то время политический, общественный самиздат был связан либо с делом Синявского и Даниэля, либо с вопросом цензуры, сталинизма. Это не различалось, это все воспринималось как один поток. Дискуссий не было: все воспринимали 100 %, я бы сказал…[882]

С точки зрения Р. Никиша, размышлявшего о Германии накануне объединения, всплеск открытых писем есть признак демократизации общества[883]. Всплеск не публиковавшихся в официальной печати открытых писем в СССР в посттоталитарный, но все же предполагающий абсолютный контроль над печатью период дает материал именно для исследования того публицистического поля, на котором возможно обсуждение проблем, оставшихся за пределами советской печати. Связанная с противостоянием ресталинизации общественная дискуссия – способы создания необходимого для нее публичного пространства, способы ведения ее, вовлечение новых участников (граждан) в процесс формирования если не решений, то общественного мнения – и находится в поле нашего внимания.

* * *

Ко времени появления открытых писем диссидентского характера этот жанр, значимый и для Серебряного века, и для 1920‐х годов, для авторов и читателей газет прочно ассоциировался с одной из постоянных форм газетной публикации 1930–1950‐х годов, имитировавшей общественное мнение и общественную активность. Она была скомпрометирована не только бесконечными открытыми письмами читателей, рабочих и т. п., но и организованными сверху письмами, которые подписывали деятели культуры. Самое страшное среди них – и по последствиям, которые оно должно было за собой повлечь, и по тяжести, которую взвалили на себя подписавшие его, – так и не появившееся зимой 1953 года в «Правде» письмо «Ко всем евреям Советского Союза», «полностью» одобрявшее «справедливые меры партии и правительства, направленные на освоение евреями просторов Восточной Сибири, Дальнего Востока и Крайнего Севера»[884]. Подписавший это письмо В. Гроссман через несколько лет в романе «Жизнь и судьба» заставит физика Штрума подписать письмо, которое неприлично подписывать, и сделает одной из болевых точек романа именно неспособность противостоять втягиванию себя в публичное поле в качестве одного из тех, кто поддерживает происходящее.

Поддержать произошедшее должны были и писатели, поставившие подпись под письмом «Видеть всю правду!», которое было написано как ответ на письмо к ним западных писателей, возмущенных «подавлением восстания венгерского народа»[885]. Под этим письмом, имитировавшим дискуссию с Западом, поставили подписи не только Шолохов, Марков, известный просталинскими взглядами Кочетов, но также Твардовский, Каверин и Паустовский, меньше месяца назад на обсуждении романа Дудинцева «Не хлебом единым» говоривший в ЦДЛ о необходимости борьбы с последствиями культа личности.

За два года до того, в октябре 1954-го, в преддверии Второго съезда советских писателей в «Литературной газете» было опубликовано «Открытое письмо товарищам по работе»[886]. Такую форму выбрали будущие издатели альманаха «Литературная Москва» В. Каверин, К. Паустовский, Эм. Казакевич и поставившие под написанным ими письмом подписи С. Маршак, М. Луконин, Н. Погодин и С. Щипачев для разговора о необходимости реформирования Союза писателей и сокращения его структур[887] – вполне традиционную для газеты форму «предсъездовской дискуссии». Именно в порядке дискуссии авторам письма резко ответил с позиции одного из руководителей Союза писателей В. Ажаев – предложением создать еще одну структуру, Московское отделение Союза писателей (которое и было вскоре создано). В этом случае открытое письмо, пусть и не спущенное им сверху, а инициированное самими подписантами, также не привело к настоящей дискуссии – лишь к ее имитации.

На этом фоне личное «закрытое» письмо руководителям государства и партии часто воспринималось писателями как более достойное. Илья Эренбург, полагавший, что он предотвратил депортацию евреев своим письмом Сталину, в котором он предлагал поменять формулировки в письме «Ко всем евреям Советского Союза» и просил совета, подписывать ли ему это письмо в его нынешнем виде[888], впоследствии говорил о письмах своему литературному секретарю Юлии Мадоре, «что еще по сталинским временам помнит, что индивидуальное лучше коллективного»[889].

Если в сталинские годы коллективное письмо могло тянуть на сговор, а индивидуальное предполагало форму просьбы или совета[890] (будучи одновременно поступком, требовавшим мужества[891]), то в письмах 1963–1965 годов в ЦК, к генеральному прокурору и в другие инстанции Лидия Чуковская, Фрида Вигдорова, Наталья Грудинина и другие защитники Бродского, помимо просьбы, выражали возмущение, несогласие – но не в адрес системы, а в адрес конкретного недобросовестного судьи (Савельевой) и конкретного фальсификатора (Лернера). Сообщая о нарушениях в ведении дела, их письма предполагали не противостояние, но совместную работу с общими целями и ценностями – разобраться в судебной ошибке, освободить невиновного.

В марте 1966 года, в начале поры «подписантства», в письмах в инстанции мы находим и пример осторожно советующего письма от автора сталинской эпохи[892], и пример развития другой тенденции – выражения несогласия: несогласия теперь уже не с действиями конкретных людей, не с конкретными газетными публикациями, основанными на все той же недобросовестности конкретных людей (отчеты о суде над Бродским), но с высказыванием в газете от имени всех, в том числе от имени пишущего сейчас это письмо. 1–2 марта 1966 года, через две недели после суда над Синявским и Даниэлем, Владимир Тендряков пишет секретарю ЦК КПСС по вопросам идеологии, истории и культуры П. Н. Демичеву о том, что писателя, даже если его творчество вызывает возмущение, нельзя подвергать судебному преследованию.

Почему Владимир Тендряков написал письмо Демичеву, но не подписал появившееся через пару недель «письмо 62‐х», авторы которого просили разрешить им взять Синявского и Даниэля на поруки? Предположим: индивидуальное письмо в инстанции, по сравнению с коллективным письмом в инстанции, предполагало личную ответственность и потому давало больше свободы в выборе интонации. В личном письме Тендряков мог позволить себе, с одной стороны, неподходящие для коллективного письма маркеры непротивостояния системе (цитата из Маркса, дописанная им от руки к уже отпечатанной версии письма, видимо, дань надеждам на его результативность), а с другой – гораздо большие резкость и иронию, чем это возможно было бы в письме, о чем‐то просящем: