То, что второй адресат этого письма – читатели – важнее основного адресата, подчеркнуто самой его адресацией. «Михаилу Шолохову, автору „Тихого Дона“» – это название письма; из перечня адресатов Чуковская Шолохова исключила, дав понять: она не хочет разговаривать с ним напрямую, только через газету (в адресной строке их пять), информируя о разногласиях во взглядах на общественное поведение литератора, и различные отделения Союза писателей (в адресной строке их три). Это разговор с Шолоховым, при котором должны присутствовать его коллеги и читатели главных газет страны. Сам Шолохов как собеседник Чуковской не интересен и не важен.
А кто важен? Важны советские газеты, которым она предлагала определиться (печатать или не печатать?). Важны литераторы, которым она, чье заступничество в деле Бродского в традиции Чехова и Короленко было широко известно, своим письмом предлагала определиться: с какой из традиций русской литературы они себя ассоциируют? Чехов? Шолохов? Важны все причисляющие себя к интеллигенции (отсылка к Золя). И, наконец, это письмо, в отличие от предыдущих в деле Синявского и Даниэля, было составлено так, что не привлечь внимание западных изданий и радиостанций, ждавших появления оппозиции в СССР, оно не могло[915]: оно отсылало к Эмилю Золя и пробужденному его открытым письмом объединению интеллигенции в защиту невинно осужденного; оно было обращено к только что награжденному Нобелевскому лауреату; оно относило подписавших письмо в защиту Синявского и Даниэля к «славной традиции советской и досоветской русской литературы»[916], задачей которой было говорить об общественных бедах и которую именно она, Лидия Чуковская, застала и о которой теперь свидетельствовала и сообщала – и недостаточно образованному для этого Шолохову, и просто более молодым читателям.
Следуя образцу Золя и Герцена[917], Чуковская от риторики убеждения (весь смысл писем-просьб в инстанции был в поиске аргументации, способной убедить адресата) перешла к риторике обличающей, предлагающей, заявляющей, декларирующей, разоблачающей своего адресата, обильно его цитирующей – но не вступающей в дискуссию. Риторика размежевания не допускала дискуссии.
По примеру письма Чуковской к Шолохову обратились Юрий Галансков (1966, альманах «Феникс») и А. Е. Костерин (июль 1967). Их письма, гораздо более пространные, теряющие иногда необходимые для открытого письма характеристики[918], письма, содержащие статистику, подробные пересказы текста или изложение событий, по форме были ближе статье, чем открытому письму. Будучи, однако, названы именно открытыми письмами, упоминая предыдущие, они создавали традицию написания открытых писем, утверждали их как важную форму публицистики. На утверждение открытых писем как значимой формы публицистики работала и публикация нескольких из них под одной обложкой «Феникса»[919].
Письмо Чуковской Шолохову стало моделью и с других точек зрения: «человеку-институту», говорящему от имени всей литературы/всего общества и т. д., могут ответить другие их представители; осужденных советским судом нужно поддерживать независимо от степени их вины; возмутительное публичное выступление, будь то слова с трибуны или газетная статья, требует ответа. 3 апреля 1968 года К. И. Чуковский пишет дочери:
Хотя я и не имею права советовать, но мне очень хочется думать, что Ты не поддашься на провокацию последних дней – и не сделаешь того, чего хотят провокаторы, – не доставишь им этой радости. Не выступишь с обличительным памфлетом[920].
Речь идет о двух публикациях «Литературной газеты» по поводу «процесса четырех» – суда над Гинзбургом, Галансковым, Лашковой и Добровольским: «Ответ читателю» А. Б. Чаковского, главного редактора «Литературки» (27 марта), и «Выступление на XIX конференции Московской городской организации КПСС» Сергея Михалкова (3 апреля). В тот же день Чуковская отвечает:
Писать я ничего не собираюсь, не чешутся руки, по совершенной обыденности всего происходящего. ‹…› А что мною написано – т. е. месяца 2 назад, Алигер в новом виде – то написано. И точка[921].
Статья Чаковского вызовет много ответных писем: в 1969 году семь писем к нему будут собраны в единую 24-страничную брошюру[922], сообщая вместе о существовании возникшей на каких-то новых началах общественности (одинаковая инициатива незнакомых друг с другом людей). Чуковская же, задавшая образец для этих писем, теперь уже начинает борьбу внутри «либерального лагеря»:
3/XI 67
В Новом мире № 9 стихи Алигер. О том, что счет «оплачен и оплакан». Руки чешутся написать ей – или в Новый Мир – письмо…
1/XII 67
Писала письмо к Алигер. ‹…› Два дня назад Саша[923] отвез и вручил это письмо Марг. Иос. Другие экземпляры готовы, но я решила ждать еще дня 3, никому не показывая, чтобы дать ей возможность как-то поступить… ‹…› Этого своего письма я боюсь. Оно гораздо страшнее, чем Шолохову, п. ч. гораздо более по существу. Мне не хочется, чтоб оно широко распространялось, чтоб оно попало за границу. Быть ошельмованной на весь мир – этого Алигер не заслужила. ‹…› Это – размежевание внутри «либерального лагеря». Оно нужно – но м. б. не столь звонко. ‹…›
4/XII 67
Никакого ответа от Алигер нет. Друзья велят ждать. Жду.
Кончила 2‐е письмо к Алигер, советуюсь, не уверена… И писать ли ей кроме всего лично? Я написала – но посылать ли?
14 декабря 67
‹…› Оно служит размежеванию, а сейчас, говорят мне все, нужна, наоборот, консолидация…[924]
4 февраля – в письме к отцу:
Дорогой дед,
Посылаю тебе мои два письма к М. А. Алигер. ‹…› Если захочешь, покажи своим друзьям, но не выпускай из рук, чтоб никто не переписывал. А то, упаси Бог, залетит куда не надо. И отдай Люше[925].
И снова в дневнике:
13 февр. 68
Окончила работу над «Не казнь, но мысль…», все лежит готовенькое, чисто переписанное – но что делать далее – ума не приложу.
22 февраля 68
А я снова переделала Не казнь, но мысль, отказавшись от милого Колокола и сделав подзаголовок: К 15-летию со дня смерти Сталина. Так конечно спокойнее. Но все равно – очень тревожно. Пошлю в Известия…[926]
Очень насыщенные записи, свидетельствующие о поиске формы. Письмо не частное – это обсуждается обеими сторонами. «Писать ли лично?» Чуковская, в течение недели после отправки письма Маргарите Алигер ждавшая ответа и не распространявшая его копии (через неделю «из дому ушли 2 экземпляра»[927]), пишет Алигер личное письмо – и не отправляет его. Получив ответ Алигер, снова пишет личное письмо – и снова не отправляет[928], но в отосланной ею версии ответа отстаивает свое право писать не частные письма («частные письма следует писать от руки и в одном экземпляре»[929] – «мое письмо к Вам не частное, и написано далеко не по частному поводу»[930]). Алигер замечает, что первое письмо Чуковской к ней не частное и по форме («неестественная для частного письма громогласность, неуместное красноречие, прокурорский тон»[931]) – точность этого замечания показывает и сравнение этого письма с неотправленным «личным» письмом Чуковской, где она старается в чем-то убедить Алигер («Попробуйте почитать их <стихи> разным людям и спросите, как поняли. О чем идет речь?»[932]), сообщает о себе что-то личное, говорит о своем самоопределении («Вы лирический поэт, я не поэт вообще, я публицист»[933]). Личное письмо оказывается пространством дискуссии, спора, открытое и даже «полузакрытое» – нет.
25 января 1968 года (в те же дни, когда Чуковская работала над письмом к Алигер) было написано еще одно, ставшее очень известным не вполне личное, не вполне открытое, но «полузакрытое» письмо, тоже распространявшееся автором в близких кругах, – письмо Вениамина Каверина к Константину Федину, который вопреки Г. Маркову и К. Воронкову (они «были за опубликование романа») «решительно высказался против» публикации «Ракового корпуса» Солженицына – и набор романа был рассыпан[934]:
Мы знакомы сорок восемь лет, Костя. В молодости мы были друзьями. Мы вправе судить друг друга[935].
Это письмо, конечно, предназначено для прочтения не только Фединым, которому Каверин опустил его в почтовый ящик[936]. Но, в отличие от «Не казнь, но мысль. Но слово» Чуковской, не только способ распространения, но и сам текст письма уже подразумевал ограниченный и очень конкретный круг читателей. Сближающие открытое письмо со статьей многочисленные детали, предназначенные «имплицитному адресату», здесь отсутствовали: это письмо должно было остаться внутри «писательских кругов», в которых «широко известна» «общественная деятельность» Федина. Перечисленные эпизоды ее – «история с романом Пастернака», то, что Федин «затоптал „Литературную Москву“», то, что на 75-летии Паустовского его имя «было встречено полным молчанием»