Почему второй секретарь ЦК КПСС выбрал неизвестного автора для перехвата инициативы в конкуренции с Яковлевым? Наиболее убедительным ответом оказывается отсутствие у него «других писателей», что хорошо показал дальнейший ход перестройки. Лигачев был вынужден использовать удачную любительскую инициативу для решения важной политической задачи, что отражает слабость его игры. При этом позиция Андреевой была неплохим компромиссом, основанным на новаторских тезисах Проханова, скорректированных требованием запретить очернение советского прошлого. В этом смысле письмо Андреевой имеет больше последствий и больше соучастников, чем принято думать. Это была оригинальная попытка связать убеждения не очень образованного большинства в Политбюро, озабоченного критическим разгулом прессы, с проектом будущего позиционирования в конкурентной среде массовых коммуникаций. Андреева, Лигачев и Проханов олицетворяют здесь прошлое, настоящее и будущее. Нетрудно узнать в письме Андреевой критически значимые для современного официального дискурса темы и формулы, включая альянс советского патриотизма и русского национализма, защиту религиозных чувств, борьбу с «фальсификацией» истории, оборонное сознание и сдержанное диалектикой оправдание сталинского режима. Остается другой вопрос: почему же прямой Егор Лигачев не выступил прямо? Почему предпочел лукавую жанровую инновацию и чужой голос, а потом настойчиво отказывался от вменяемых ему соавторства или даже содействия в публикации?
Традиционные советские правила публичных дебатов неожиданно «сверкнули» в марте 1988 года в последний раз, чтобы создать условия для свободы слова. Окончание террора в советской элите также сопровождалось обвинением Берии в шпионаже и внесудебной казнью. В разгар перестройки торжество свободы слова проявилось через внезапное усиление норм партийного единства и иерархии, которые на этот раз были направлены против тех, кто защищал «завоевания социализма». Дело Нины Андреевой в этом отношении сыграло центральную роль. Мы можем выделить три этапа в дискуссиях и политической борьбе, развернувшихся после публикации письма: 1) продвижение письма Лигачевым в середине марта 1988 года; 2) реакция Горбачева и принуждение к единству на заседаниях Политбюро в конце марта; 3) публикация ответа в «Правде» в июле и последующая эволюция гласности. Трансформация режима публичной коммуникации в целом заняла около трех месяцев вплоть до созыва XIX партконференции, которая открыла новый формат политических дискуссий.
Контекст появления письма определил прием сообщения широкой публикой больше, чем текст. На следующий день после публикации статья была горячо рекомендована Лигачевым на встрече с главными редакторами 14 марта, на которую он многозначительно не позвал двух ярких союзников Александра Яковлева – Виталия Коротича и Егора Яковлева[1000]. В последующие дни Егор Лигачев официально с трибуны и неформально в разговорах с активом ЦК указывал на то, что статья может использоваться главными редакторами, а также ответственными за идеологическую работу и пропаганду[1001]. Дэвис и другие исследователи подробно разбирают отдельные голоса в прессе против призыва Андреевой, но, по формуле влиятельного историка Юрия Афанасьева, письмо было воспринято публикой и редакторами «как директива»[1002]. Статья также понравилась многим членам Политбюро, в частности Бакланову, Воротникову, Громыко, Долгих, Никонову, Соломенцеву, Слюнькову, Лукьянову[1003]. Руководители силовых министерств, Чебриков и Язов, видимо, отнеслись к статье благожелательно. Несколько сотен республиканских, областных и городских газет, включая «Ленинградского рабочего», с которого начался путь Нины Андреевой в историю, переиздали статью, отвечая на сигнал второго секретаря ЦК КПСС. В ГДР ведущая газета Neues Deutschland перепечатала письмо, что свидетельствовало скорее о симпатиях Эриха Хонеккера. По словам Чикина, большинство писем, полученных «Советской Россией», были в поддержку Андреевой в пропорции 60 % за и 40 % против[1004].
Кампания в прессе и в партийном аппарате в поддержку письма Андреевой шла в момент, когда Горбачев находился в Югославии, а Яковлев – в Монголии. Большинство историков полагает, что это прямое свидетельство ее спланированного характера. Коротич указывает на то, что Яковлев еще до этого случая рекомендовал ему уезжать из Москвы на время отсутствия Горбачева и Яковлева, подчеркивая ручной режим гласности в этот период[1005]. Возможно, этот удачный график действительно был частью намерений Лигачева, но свидетельств такой подготовки нет. В любом случае это стечение обстоятельств было использовано вторым секретарем и объективно усилило значимость кампании в глазах аппарата, прессы и публики.
Что же в момент публикации и продвижения манифеста получило наибольший отклик у публики и членов Политбюро и ЦК? Альянс русских националистов и коммунистов, а также предупреждение о скором наступлении капитализма и потере власти КПСС почти не обсуждались теми, кто поддержал письмо Андреевой. Резонанс вызвало требование прекратить очернение прошлого, высказанное в религиозных терминах святости, кощунства и верности памяти предков, проливавших кровь за дело социализма. Критика советского прошлого в прессе воспринималась значительной частью членов Политбюро и авторов десятков тысяч писем в редакции газет как оскорбление. Этот тезис против «очернительства истории» был также крайне важен и актуален для Егора Лигачева, который с сентября 1987 года высказывался против слишком критического освещения советской истории и пытался, но не мог включить требование защиты советской истории в официальные документы и постановления. Яковлев переигрывал его и в аппаратном, и в риторическом соревновании. После настойчивых жалоб Лигачева Горбачеву тот попросил двух конкурирующих идеологов встретиться для согласования позиций. По словам Лигачева, встреча закончилась констатацией принципиальной разницы в мировоззрении, правда он не приводит конкретных расхождений[1006].
Этих расхождений мы не можем найти и в многочисленных интервью и воспоминаниях главного куратора идеологии КПСС помимо указаний на скрытое намерение Яковлева развалить СССР, которое Лигачев не разделял[1007]. Мы можем предположить, что второй секретарь действительно защищал советскую историю и социализм от очернения и поддерживал перестройку как борьбу с бюрократизмом. В этой перспективе надо было дисциплинировать рабочих, избавлять от коррупции и мобилизовать аппарат с помощью… демократизации и гласности. Иначе говоря, у этой группы не было других предложений о том, как воздействовать на систему, кроме уже реализованных, но была высокая приверженность символам и тому, что мы можем назвать советским «культом предков».
Таким образом, защита прошлого была не до конца артикулированным символом двух политических императивов: 1) ограничить радикальность реформ и 2) сохранять позитивный образ советского народа, сакральную коллективную идентичность. Второй императив звучал сильнее, первый был подспудным и открыто никем не озвучивался[1008], что отражало неготовность к содержательной защите сложившихся в СССР политических институтов. Лигачев чувствовал свою ответственность за это сообщество, тогда как Яковлев был к этому моменту глубоко разочарован и критически настроен к системе, в которой сделал карьеру и которую хорошо понимал. В этом, вероятно, заключалась «разница мировоззрений». Речь шла о чувстве принадлежности к (всегда воображаемому, а в социальном смысле вполне реальному) политическому сообществу, почитание которого для части руководства и населения носило квазирелигиозный характер, что отражалось в их языке. Так, Валентин Чикин за полтора месяца до случая Андреевой учтиво полемизировал с Михаилом Сергеевичем на эту тему и обращал его внимание на «кощунственные фразы» журналиста Льва Холодного, критикующего советское прошлое (курсив мой. – Т. А.)[1009]. В ответ на беспокойство Чикина Горбачев осудил погоню за сенсациями и призвал все стороны к ответственности. Журналы, курируемые Яковлевым, продолжали публикации о преступлениях прошлого и забытых именах. Критика вызывала массовый читательский интерес и раздражение части читателей и членов Политбюро. В марте 1988 года защита советского прошлого от кощунства получила символическую и аппаратную поддержку. До половины высшего руководства партии и, возможно, сходная пропорция читателей, разделявших религиозные чувства, услышали и поддержали этот тезис.
В позднесоветском режиме публичности вплоть до 13 марта 1988 года единственным способом гласно оспорить идеологический курс партии и ее первого лица без встречных санкций был выход за периметр публичных коммуникаций – необходим переворот при поддержке части Политбюро, армии или спецслужб. В замысле Лигачева никакой силовой и даже полноценной политической подготовки за исключением симпатий соратников к письму в редакцию не было. Двусмысленность жанра письма и неподготовленность кампании могут свидетельствовать скорее о неуверенности и запальчивости, чем о претензии на захват власти. Чтобы озвучить едва скрытую (но все еще не открытую) претензию, генсеку потребовался человек, привыкший конфликтовать с местным руководством и одновременно преданный памяти Сталина – результат использования сталинским режимом критических «писем в редакцию» для контроля аппарата. Лигачев не был готов открыто выступить с критикой новой стратегии лидера. Предыдущие полгода он «атаковал» Горбачева записками и сдержанно отстаивал свою точку зрения на заседаниях Политбюро. Импровизированная аппаратная кампания в ЦК по продвижению чужой статьи оказалась максимально острым публичным выпадом Лигачева. Через тридцать лет после распада СССР второй секретарь считал необходимым подчеркивать, что не читал статью заранее, не пытался организовать оппозицию или перехватить высшую власть, чтобы исправить критически опасную, с его точки зрения, ситуацию. Эта устойчивая позиция Лигачева, вроде бы содержащая формальное противоречие, кажется важной для понимания его роли в деле Нины Андреевой