Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России — страница 83 из 116

Я полагаю, что в свете российской традиции спонтанной мемориализации перформативность и инструментальность следует рассматривать иначе – не как способ добиться изменений «прямо, без посредников», а в первую очередь как способ обозначить принадлежность скорбящего к идейно близкой ему группе единомышленников. Участники таких спонтанных коммемораций рассчитывают не столько достичь каких-то изменений посредством своих акций, сколько публично декларировать свою симпатию к определенным взглядам. В этом смысле участие в низовой мемориализации является также перформативным жестом, а мемориализация – инструментальным событием, поскольку используется как относительно безопасный способ демонстрации властям, оппонентам и потенциальным единомышленникам своей политической позиции. Доминирование политического перформативного измерения в таком типе мемориалов может трактоваться как перформативный сдвиг в понимании Алексея Юрчака, когда при «увеличении в этом дискурсе доли перформативной составляющей его констатирующая (в нашем случае – собственно мемориальная. – А. С.) составляющая оказывается открыта для все новых непредсказуемых интерпретаций»[1184].

Как будет показано на конкретных примерах ниже, в ситуации недостатка механизмов политической репрезентации, сопровождаемой сильным контролем государства над публичной сферой, перформативная функция российских низовых мемориалов усиливается: спонтанные мемориалы становятся инструментом, который используют маргинальные политические сообщества для обозначения своего присутствия в публичной сфере и коммуникации с властью, оппонентами и потенциальными сторонниками. Учитывая это, представляется более плодотворным рассматривать российские практики мемориализации не как культурную реакцию на травму или работу коллективной памяти, а как политический акт в публичной сфере, близкий к движениям типа Occupy[1185]. В контексте такого анализа понятия публичной сферы и публичного пространства приобретают особое значение.

Помимо перформативной важны и другие социальные функции мемориалов. Так, исследуя конкретные случаи низовой мемориализации, Эрика Досс делает основной акцент на эмоциональной составляющей[1186], а Марита Стуркен рассматривает спонтанные мемориальные практики как часть современной культуры потребления[1187]. Согласно Аллену, Лаймер и Лоуэри, низовая мемориализация расширяет границы традиционных похоронных ритуалов и дает возможность скорбеть тем группам, которые традиционно не были включены в публичные коммеморативные практики[1188]. Все это так, но какие бы измерения ни содержали в себе спонтанные мемориалы, функциональность одних исчерпывается актами коммеморации, то есть коллективного поминовения, в других же скорбь играет роль «обертки» политического манифеста[1189].

Впрочем, говорить о более «коммеморативных» или более «манифестных» практиках спонтанной мемориализации не совсем корректно. Возникая как коллективная реакция на преждевременную трагическую смерть людей, мемориалы эволюционируют как комплексный феномен, аккумулируя много «сильных» и разновекторных смыслов, связанных с властью, смертью, теориями заговоров, социальными проблемами и коллективной травмой. Однако в каждом конкретном случае спонтанного коллективного поминовения доминирующим в конечном итоге оказывается лишь один или несколько из них. В статье я буду рассматривать мемориалы, в которых однозначно доминирующим оказывается не коммеморативное, а политическое измерение. То есть те мемориалы, где наиболее важными для участников коллективной мемориальной практики оказывается не траур, скорбь и горе, а политическое суждение, идея социальной справедливости и возможность репрезентировать через мемориал свою политическую позицию и групповую принадлежность. Те, где интимность скорби уступает место публичности протеста. Поэтому еще одним, помимо перформативности, ключевым понятием, от которого будет отталкиваться мой анализ, является концепт «скорби в знак протеста» Харриет Сени[1190].

ИСТОРИЧЕСКИЙ БЭКГРАУНД

Я предлагаю рассматривать широкое распространение практик низовой мемориализации в России за последние пятнадцать лет в контексте сложно структурированной повседневной коммуникации между маргинальными социальными и политическими сообществами (и обществом в целом) с одной стороны и властью, реализуемой в публичной сфере, с другой. У такого ракурса есть сильная ретроспективная составляющая. Поскольку в российском обществе вертикальный канал связи, идущий от власти к обществу, традиционно развит гораздо сильнее, чем обратный, направленный от общества к власти, российская история полна примеров всякого рода «обходных стратегий» коммуникации между ними. Подобные стратегии – сопротивления и одновременно коммуникации с властями – возникали, например, в 30‐е годы прошлого века. Так, участницы «бабьих бунтов» использовали социальные преимущества гендерных стереотипов для открытого выражения протеста против кампании по коллективизации крестьян[1191]. Другой, более традиционной коммуникативной практикой стали миллионы «писем во власть», которые писали «обычные люди» советским лидерам[1192]. По сравнению с институциональными каналами – коммуникацией посредством медиа, электоральных кампаний, политической и общественной деятельности, системы правосудия – эти неформальные стратегии воспринимались обществом как более результативные.

Другой формой коммуникации с властью и потенциальными сторонниками, востребованной на протяжении XIX и XX веков оппозиционно настроенными группами, были похороны[1193]. Со второй половины XIX века революционно настроенная молодежь начинает активно использовать похороны как площадку для выражения политической позиции: траурная процессия спонтанно превращается в политическую демонстрацию, на траурных венках появляются политические лозунги[1194], а кульминацией похорон становится так называемая гражданская панихида – торжественный митинг у могилы. Похороны такого рода были связаны в первую очередь со смертью публичных людей, известных своими оппозиционными взглядами, например поэта Николая Некрасова[1195], и основной их движущей силой было студенчество. В некоторых случаях похороны перерастали в политическую демонстрацию. Так, во время похорон Николая Баумана в 1905 году[1196] траурная процессия несла перед собой лозунг «Мы требуем немедленного созыва учредительного собрания»[1197]. Смерть и похороны Льва Толстого в 1910 году также использовались различными группами в политических целях[1198]. Далеко не все умершие были революционерами или активными политиками. Некрасов, например, был вполне лоялен власти, но имел большую популярность среди революционной молодежи. Как бы то ни было, спонтанное привнесение политических контекстов в похоронный обряд нарастает вплоть до 1917 года.

В советский период маргинальные политические сообщества продолжали, хотя и менее активно, использовать похороны для политической коммуникации, но прежде всего – внутри самих себя. Так, последнее публичное выступление Льва Троцкого перед высылкой из Советского Союза состоялось в 1927 году во время похорон его товарища и советского дипломата Адольфа Иоффе. Это выступление стало одним из последних открытых выступлений так называемой левой оппозиции[1199].

Диссидентское движение 1960–1980‐х годов продолжило эту традицию. Похороны наиболее известных публичных деятелей, которых общественное мнение связывало с оппозицией власти, становились поводом для массовых собраний. Наиболее известными похоронами такого рода стали похороны Ильи Эренбурга в 1967 году и похороны Владимира Высоцкого в 1980 году. Так же как и в политизированных похоронах XIX века, эти люди, строго говоря, не были политическими деятелями, но символическими фигурами, на которых проецировался политический дискурс диссидентов.

Учитывая давнюю традицию спонтанного привнесения политических контекстов в похоронный обряд, мы должны рассматривать нынешние случаи низовой мемориализации в связи с историческими прецедентами такого рода. Более того, я предлагаю рассматривать эту развитую традицию как важный (хотя и не всегда очевидный) историко-культурный фактор стремительного роста популярности практик низовой мемориализации сегодня.

Общественно-политический климат в современной России характеризуется широким и хорошо отлаженным контролем государства над публичной сферой. Такой контроль существенно ограничивает возможности электоральных институтов, медиа, системы правосудия, общественных объединений и других конвенциональных каналов вертикального («власть – общество») и горизонтального (между различными группами) обмена информацией. Это заставляет людей искать альтернативные способы коммуникации с властью, новые формы кооперирования и репрезентации в публичной сфере[1200]. Одним из таких способов стали практики низовой мемориализации. Более того, в санированном ландшафте российской общественной жизни эти практики представляют сейчас едва ли не единственный пример несанкционированной массовой активности, поскольку мемориальные собрания не подпадают под Федеральный закон № 65 и не требуют предварительного согласования с властями. Коммеморативный бэкграунд таких собраний не позволяет рассматривать их как демонстрацию, митинг, пикет или иной вид манифестации, проведение которого должно быть согласовано с властями. В то же время у низовой мемориализации нет организатора, который мог бы быть привлечен к ответственности за нарушение закона об организации митингов.