Наша история не должна была привести нас сюда, в отвратительный зал Дворца правосудия, где любые слова, даже мои, едва слетев с языка, тут же набухали, превращаясь в огромную жирную массу, которая приплясывала, гримасничая передо мной, в то время как я ждал юрких ящерок, скользящих между травинками. «Как-то странно здесь говорят», — сказал мне Поль, которому лишь однажды пришлось слушать подобные речи.
«Вы знаете, кто на чьей кровати?» — нежным голосом пропели эти хитрецы. А Поль недоуменно ответил: «О чем это вы?» И тут мне следовало сказать: «Давай свалим отсюда» — и, оставив маленьких засранцев, отправиться с Полем в сад попинать мячик, как сделал бы на моем месте любой девятилетний мальчишка, как и мне самому очень хотелось поступить, но в прозрачном взгляде близнецов, который гипнотизировал меня, я видел очертания паренька, которому исполнилось тринадцать, затем шестнадцать и, наконец, девятнадцать лет, и который уже жил во мне. Вот к этому молодому человеку они меня и тянули; разумеется, я об этом и ведать не ведал, да и они тоже, бедные мальцы, им же только по шесть лет было, — что они могли знать, желать? Ничего, но зато какой взгляд, откуда он у них взялся, способны ли они теперь по-прежнему так смотреть, — вряд ли, не думаю. Когда я виделся с ними в последний раз, их взгляд, это зеркало с четырьмя камерами сгорания, уже больше не сиял, он потух навсегда.
У меня все же было оружие против них, я тоже обладал некоторой властью над близнецами: я понимал, что они хотели сказать еще до того, как они успевали это произнести. Можно было подумать, что какая-то часть меня знала их еще до того, как их клетки разделились, что это часть была их близнецом, раз уж об этом идет речь. В той истории с кроватью я прекрасно видел, к чему они клонят. «Лежит ли Лео на кровати Лео, а Камилла на кровати Камиллы или наоборот, вот они о чем», — пробормотал я. Поль тут же невольно завертел головой направо, налево, а близнецы спокойно наблюдали за ним. Но через секунду он уже пришел в себя. «Вот еще выдумки!» Кстати, я тоже не знал точного ответа на вопрос. Кровати были совершенно одинаковые — настоящие близнецы, как и их владельцы. Но вопрос они задали не мне, чем я втайне гордился и за что испытывал к ним смутную благодарность: они не стали подвергать меня проверке, поскольку сходу сунули к себе в карман, хотя это неправда, неправда!
Эта парочка, кружась в быстром танце, каждую минуту меняла направление, превращая вас в свою игрушку: еще мгновение назад вы находились внутри их круга и вот вы уже в стороне. Они двигались слишком быстро, чтобы их могли догнать; они двигались, опираясь на древние знания, словно маленькие примитивные зверьки, вдыхающие следы, невидимые окружающим, — и что мы могли с этим поделать?
Неожиданно странная игра, в которую они хотели нас вовлечь, прервалась так же загадочно, как и началась. Камилла спустила ноги с кровати. «Бабушка и дедушка сначала застелили кроватки розовым и голубым бельем, но нам это не понравилось, и родителям тоже это показалось глупым, тогда бабушка и дедушка застелили обе кровати белым бельем, но родителям это тоже не понравилось, они говорят, что для нас нужно выбирать разные цвета, тогда бабушка и дедушка сказали, что, знай они это, то оставили бы розовое и голубое белье, так, по крайней мере, было бы понятно, где девочка, а где мальчик, но мы-то хорошо знаем, кто из нас девочка, а кто мальчик, для этого нам не нужно белье разных цветов, поэтому белый нам вполне подходит, а вам оно нравится?»
Мы слушали детский лепет Камиллы, разинув рты от удивления. В то время я верил всему, что они говорили, хотя они не всегда говорили правду, или нет, не так, они говорили свою правду, которая необязательно совпадала с правдой окружающего их мира. Вполне возможно, что старики Дефонтены никогда не спорили по поводу голубого и розового белья, они прекрасно отличали Лео от Камиллы, я тоже легко отличал Камиллу от Лео, да и Поль тоже, если внимательно присматривался. В принципе, и их учительница тоже научилась это делать, пусть и не сразу, а через несколько недель после их появления в школе.
Скорее, это они хотели, чтобы их не отличали друг от друга, они сами не желали быть разными и отчаянно цеплялись за свою природную схожесть. Зная, что похожи, они меньше страшились этого мира. Клод Бланкар нанес им серьезную душевную травму, когда заставил обнажиться и тем самым снять покров с отличительного знака каждого, который, по их мнению, был знаком смерти.
Они не хотели идти вперед, в будущее, но не могли и вернуться назад, в чрево своей матери, — символически, я имею в виду, — потому что там таилось нечто, пугавшее их еще сильнее, и мне, им и их близким понадобились годы, чтобы понять, что это было. Так я размышляю, когда затухает мой гнев. Но почему они так настырно, с таким упорством и решимостью втягивали меня в свою жизнь, пуская в ход все свои чары? Впрочем, и это тоже неважно — их жизнь не представляет для меня большого интереса или, точнее, мало интересовала бы меня, если бы не вопрос: почему я дал втянуть себя? И еще: нужны ли для решения этой загадки сто страниц, которые я пытаюсь осилить?
Первый вопрос держал меня в напряжении почти все мое детство и, думаю, отрочество тоже; второй свалился мне на голову, словно кусок лепнины с фасада здания, в конце того самого отрочества, а вот третий, теперь я догадываюсь об этом, это вопрос моего будущего, если таковому суждено быть, и поэтому мне надо бороться с апноэ, и, и, и, с апноэ, которое охватывает меня, едва я вспоминаю об этих ста страницах, без которых не могу продвигаться вперед и которые в то же самое время могут меня задушить. Это все равно, как бежать через заминированный мост, понимаете, мост — это опасность, но он же и спасение. Мне так кажется.
Кроватки. Детские кроватки Лео и Камиллы. Казалось бы, какое значение они имели? Не так давно, по телевидению, я наблюдал страшную картину: руины домов, груды камней, пыль, и среди бетонных плит на арматуре висит детская кроватка. Это было в Ираке или Палестине, не успел запомнить, но это точно было не землетрясение, а война, и я смотрел на эту кроватку, думая о своих ста страницах, представляя, что в них залетела бомба или снаряд, похоронив под бумажными обрывками Лео, Камиллу и меня — детей без прошлого, без судьбы, даже не на тропе войны, а на заброшенной тропинке, проходящей вдали от великих путей Истории.
Поэтому восклицание Наташи, так развеселившее меня, несло в себе гораздо более глубокий смысл, чем я думал вначале. Оно было далеко от терзаний школьницы, на бедную голову которой свалилось слишком сложное домашнее задание. И она будто вновь стоит передо мною, тоненькая, как тростиночка, в своем переливающемся на солнце сари, — впрочем, может, это было вовсе не сари, — с черными волосами, в которых красиво блестят разноцветные ленточки, — хотя, возможно, и ленточек не было, — на самом деле я вижу перед собою яркое пятно, сияющее в танцующем смехе, в окружении серьезных физиономий. У меня не было программы конгресса, я не знал ее фамилии, но в ее уверенном напористом выступлении ощущалась мощь зрелого, состоявшегося писателя. Я чувствовал это всеми фибрами души, которую не смог так сильно затронуть ни один из учителей нашей школы. А сначала я ведь подумал, что Наташа несмышленая девчонка, дочь одного из писателей, что заседали в президиуме, но когда она вскочила со своего места, чтобы произнести пламенную речь, и все повернулись в ее сторону, тут я и понял, что она одна из приглашенных, и мое сердце бешено забилось. А она всё говорила и говорила, но я толком ничего не запомнил из-за охватившей меня дурацкой дрожи. К счастью, другие участники конгресса не демонстрировали ни враждебности, ни высокомерия по отношению к ней, а выглядели лишь слегка удивленными, и, глядя на их благожелательные лица, я мало-помалу успокаивался. Совсем недавно был опубликован ее первый роман, и она говорила о своих сомнениях, страхах, преследующих молодых писателей, а у меня снова начался приступ апноэ, но это было невероятно, там, в Мали, она говорила обо мне, эта незнакомая иностранка говорила обо мне, и я не испытывал ни малейшего желания приходить в себя, я был весь внимание.
Если бы я смог обрести дыхание, я, конечно, запомнил бы каждое ее слово и, возможно, даже подошел бы к ней познакомиться, так как во встрече писателей под ярким трепещущим тентом не было ничего официозного. Вокруг шныряли мальчишки, торговавшие сигаретами, минеральной водой и разными безделушками, время от времени они, позабыв о своем бизнесе, принимались резвиться, носиться друг за другом, но никто не делал им замечаний. Случайные прохожие задерживали шаги, прислонившись к стоявшему неподалеку манговому дереву, слушали участников литературных прений. Публика в целом была внимательная, но все время менялась, большинство кресел пустовало, а кресла эти, изготовленные из переплетенных пластиковых шнуров ярких цветов, были, кстати, весьма красивые и больше подходили для пляжа; все обливались потом, изнывая от жуткой жары, которая была для меня в новинку. Я чувствовал, как расплываются лица и голоса во влажном жарком мареве.
Однако плохо мне стало не из-за жары, а из-за приступа апноэ, который уж слишком затянулся, но именно благодаря тому короткому недомоганию во мне живет надежда, что Наташа узнает меня, если вдруг нам суждено будет случайно встретиться. Рядом со мной стояли лицеисты — мальчишки и девчонки примерно моего возраста, которые без лишнего шума приняли меня, выражаясь поэтическим языком, в свои объятия, усадили на стул, принесли откуда-то баночку холодной кока-колы, стали хлопать по плечу, оглядываясь на сидевших неподалеку писателей, опасаясь потревожить августейшее собрание. Но у меня никак не получалось сделать даже глоток, тогда один из пареньков легким басом шепнул мне на ухо: «Дыши, чувак, дыши», и я тут же подчинился, ответив громким продолжительным свистом, на который обернулся весь зал, точь-в-точь, как в тот день, когда к нам в класс впервые вошли Лео и Камилла.