— Да, но ведь он с Джезебел, — услышал он в ответ (Джезебел было имя его бывшей жены). — Она решила с моря домой не возвращаться, а сразу поехать на стажировку. Ребенка она взяла с собой.
— Куда?
— Куда-то в Швейцарию, насколько мне известно.
— Что ещё вам известно настолько же?
— К сожалению, ничего больше. Подробностей она не сообщила.
Врёт, подумал он. Дж. Д. Сэлинджер, ни дать ни взять: у него есть рассказ под названием «Превосходный день для рыбки-бананки». Так и здесь — превосходный голос для вранья, завуалированного этими медленными тошнотворными интонациями. Учись, парень, как нужно врать, сказал он себе. Слушай — ни дрожи в голосе, ни малейшего замешательства.
— Вы просто ничего не хотите говорить мне. Вас на это запрограммировали, так ведь?
— Нет, я действительно ничего не знаю.
— И когда собираетесь узнать?
— Ты скоро узнаешь об этом сам. Она должна написать тебе.
Опять враньё.
— Вы хотя бы знаете, когда они вернутся?
— Так… она сказала, что где-то месяцев через шесть.
Сказано от фонаря — чтобы он отстал и повесил трубку? С другой стороны, незадолго до развода жена как раз говорила что-то об этой полугодичной стажировке. И сейчас удрала втихую на эту самую стажировку вместе с Львенком — не предупредив его об этом, не оставив никакого адреса. Хотя чему тут удивляться, подумал он, это же её стиль — или, скорее, стиль всего их семейства — совершать подлости, хорошенько спланировав их заранее и особо не распространяясь о своих намерениях.
— Всего хорошего, — сказал он и нажал на рычаг.
На смену лихорадке краткосрочного ожидания пришла тупая боль ожидания долгого. Лето ушло, и старый город стал пленником осени, которая в тот год выдалась холодной и дождливой. Дома на склонах речных берегов были почти невидимы за густой пеленой измороси, и даже старая церковь оказывалась не в силах, как бывало, смягчить суровость погоды. Одна за другой сменялись даты, и каждая из них была такой непохожей на прежние дни, носившие на себе печать их встреч — тех, что вот-вот должны были наступить, или уже наступивших. Он так и не получил никакого письма, что, впрочем, было неудивительно; она нашла свой стиль поведения, умещавшийся в простую формулу: «Если хочешь добиться своего, отбрось к чёрту совесть и молчи об этом». Свою находку она сейчас тщательно отрабатывала. Несколько раз он звонил её родителям. С ними все в порядке, слышал он бодрые заверения, скоро они уже вернутся. Адрес, телефон? Не знаем, к сожалению, у нас нет, так сказать, обратной связи с ними. Это была игра, примитивная и пакостная: да, мы тебе лжём, ты об этом знаешь, а мы знаем, что ты знаешь, но Боже мой, с чего ты взял, что мы лжём? Натыкаясь на знакомое уже «отбрось к чёрту совесть», он вешал трубку — ему только и оставалось, что ждать, когда же подойдут к концу эти долгие месяцы разлуки.
Тем временем дождливая осень незаметно перешла в снежную зиму. Ложбина и раскинувшийся в ней город совершенно преобразились — казалось, будто кто-то накинул на них огромных размеров белую, ещё не расписанную мантию. Но таковой она оставалась совсем недолго — картины нового времени года не заставили себя ждать. На заснеженных склонах оврагов появились дети с салазками и лыжами, и их тёмные фигурки четко выделялись на идеально белом фоне. Брейгель Старший, да и только, старинный, из шестнадцатого века, фламандский ландшафт: посмотришь и не подумаешь, что от Северного моря его отделяет не одна тысяча миль, а от 1560 года — не одна сотня лет. Он часто приходил на то место, где стоял их замок, расчищал от снега крохотный прямоугольник и несколько минут стоял, боясь пошевелиться и ощущая себя самым счастливым и одновременно самым несчастным человеком на свете. Затем он спускался к реке, держа путь к гигантскому чёрному валуну. Одна его половина, та, что ближе к берегу, была сейчас скована льдом, другую омывали прозрачные воды незамерзающей стремнины.
— Папа, а где сейчас моя палочка? — вспомнил он как-то раз их диалог в тот последний вечер вместе. — Она уже доплыла до Северного Ледовитого океана?
— Нет, малыш. Ей нужно плыть туда две недели.
— А она не утонет, когда доплывет до океана?
— Нет, что ты. Она не утонет. Она же из дерева, а дерево никогда не тонет в воде.
— А почему умер Джон Бонэм? — пришел ему на память другой их разговор.
— Он выпил слишком много вина.
— Папа, но ты ведь тоже пьёшь много вина.
— Кто тебе это сказал?
— Мама.
— Успокойся, малыш, до Джона Бонэма мне далеко.
— Папа, я не хочу, чтобы ты умер.
— Я не умру, котёнок.
И вот пришел февраль, последний месяц зимы, и в воздухе почувствовалось дыхание весны, пока ещё едва уловимое. Дни стали заметно длиннее, начало понемногу припекать солнце. Там и сям попадались на глаза проталины; снег стал грязным и пористым, будто намекая природе, что пора бы уже от него и избавиться. Зима подходила к концу, и вместе с ней его долгое ожидание.
Он позвонил сразу же после того, как вернулся с очередной своей прогулки к замку и камню, где он стоял, рисуя в своём воображении их предстоящую встречу, беседы, которые они будут вести, и игры, в которые будут играть. В трубке повисла напряжённая пауза; потом он услышал череду отрывистых щелчков переключения на междугородную линию; затем пошли длинные гудки; мелодичный тон; ещё один щелчок, на этот раз одиночный; и голос, походивший на звучание барабана на похоронной процессии. То, что он услышал, тоже прозвучало для него как удары похоронного барабана.
— Они не приехали, — сказали ему.
— Почему?
— Ну… в общем… Джези подписала контракт и осталась там.
— Где?
— Где-то в Германии.
— Что значит где-то? Вы действительно туго соображаете или прикидываетесь? — он вспомнил, как смешно выговорил это слово его Львёнок — «дествийтельно» — когда они строили с ним замок. — В каком городе, по какому адресу?
— Не знаю.
— Скажите это своей бабушке.
— Не поняла.
— Я сказал, можете вешать лапшу своей бабушке!
— Да как ты смеешь так разговаривать! — тон незаслуженно оскорбленного достоинства тоже был прекрасно отработан. — Я в самом деле не знаю!
— Кто же тогда знает?
— Я бы попросила тебя оставить свои расспросы. Ответов на них ты всё равно не получишь.
Он опустил трубку на рычаг.
Как ни неожиданно было испытанное им потрясение, в глубине души он ждал такого поворота событий. Конечно, всегда нужно надеяться на лучшее и рассчитывать на худшее — но бывает так, что когда все ваши надежды на лучшее вдруг проваливаются в тартарары, готовность к худшему не имеет уже никакого значения. Несчастье, даже если вы его и ждали, порой захватывает вас врасплох, накрывает с головой, как лавина, лишая зрения, слуха и голоса, и какое-то время ничего с этим нельзя поделать. Это не есть недостаток мужества или того, что ему сродни. Нет, ваш разум готов сопротивляться свалившейся беде, но что-то ещё ломается внутри вас, не давая бороться дальше. И кто подскажет средство от этого?
Этот человек я, а мальчик, которого я называю Львёнком, — мой сын, и город, где мы бродили с ним, — мой родной город. Иногда, глядя на кучку домов на берегу реки, я действительно вижу вместо них стайку ребятишек — просто незнакомых мне ребятишек, среди которых я пытаюсь разглядеть своего сына. Но никто не знает, какой из домов скрывает его. И он недвижно и безмолвно бежит к воде, но не видит меня, стоящего на противоположном берегу. Я стал узником, утратив свободу с того момента, когда мы сказали «до свидания» друг другу. И я жду, когда ты придешь и освободишь меня, как тогда в июле, под стенами нашего замка, когда я был твоим королём, а ты — моим верным рыцарем.
Где ты, мой маленький рыцарь?
Где ты, мой малыш?
Слышишь ли ты меня?
Слышишь ли ........
1993, Каменск-Уральский
Рустам Валеев«ЦЫГАНКА»Марат Валеев«И НЕПОНЯТНО…»
И опять мы делаем «монтажный стык», как и в предыдущей публикации, но теперь уже этот «стык» более прагматичен. Перед вами рассказы двух литераторов. Хотя нужно признаться, что литератор, собственно, здесь — один. Это Рустам Валеев. Он довольно известный челябинский писатель, член СП, автор дюжины книг. Его сын — Марат — двадцатилетний студент одного из челябинских вузов и пробует свои силы в литературе как-то легко, не собираясь, насколько мне известно, становиться профессиональным писателем.
Хочу, чтобы сразу было ясно: никакой проблемы «отцов и детей» мы не ставим, тем паче — это проблема всегда была микшированным вариантом онтологической проблемы «доверия». Но, и это очевидно, Отец и Сын-таки здесь присутствуют со всеми невытекающими отсюда последствиями. Возможно, вам будет интересно узнать, что эти люди живут в одном доме, едят одну пищу за общим столом и живут одной, что вряд ли, жизнью, пишут на одном языке… И что же из этого следует? А ничего, кроме данной публикации — с нашей точки зрения и кроме ______________ (здесь мы оставляем место), — с вашей.
ЦЫГАНКА
Опять Халик дрался с солдатами и был привычно избит. Текли уши, полтора месяца он ничего из жизни не слышал. Но вот однажды, ёрзая на мучном ларе с пышнотелой Нинкой, он услышал: «И что же это пуговицы на тебе не держатся?» — будто неистовой бурей сломало некие створы, и хлынули отчётливые звуки.
Теперь он слышал всё, что наговаривала Бабушка, сидя на своём топчане под большой акацией. Одна сидела и рассказывала неизвестно кому:
— Оно и в старое время бывало всякое, однако не припомню, чтобы случилось такое женобесие. Чтобы среди бела дня, не хоронясь, тащить в амбар каждую лахудру — и чтоб не смели ему запрещать. Конечно, если оболтусу под тридцать, трудно ему запретить, но вразумление было бы не лишним: мол, у тебя жена и двое детей, а ты их бросил и облюбовал мучной ларь для срамных удовольствий.
Ладно бы так-то, а то ведь приспичило жениться на дуре с двумя детишками, а у самого — опять же двое!..
«Ну кто её слушает? Кто слушает?»
— Жена у него, не скажу, чтоб была плохая, да ведь нельзя без конца мужа шпынять и обзывать недоумком. Тут и умный сбежит, да и поищи, где они, умные. Он, говорит, меня не слушается. Не то что жену, он и бабушку не слушается. Уж как я уговаривала, чтобы на солдат не кидался, а он всё одно, как только увидит, себя не помня в драку лезет. У него и зубов-то не осталось, и рука сломана. Ах, нельзя было его в армию пускать, он ведь и вправду, ну, такой вот… ветром подбитый. И там ему селезёнку отбили да, слава Богу, домой отпустили…
— Чо ты? Чо ты? Я терпеть их не могу!..
— Терпеть он их не может и, как только солдат увидит, бьёт чем попало. Руку сломали, зубов не осталось…
— Чо врёшь? Чо врёшь? Хватает мне зубов, — отчаянно возразил Халик. — Ты вот на жаре сидишь, а потом — ой-ой, давление поднялось. Давай-ка в дом иди, чо сидишь?
— Посижу. А ты бы сходил искупался.
— Да мне пуговицы надо пришить…
Халик шёл от речки, когда услышал Мамкины крики. Как маленький проказник, он кинулся в калитку и пробежал к раскрытым дверям амбара, в которых металась и кричала Мамка:
— Ой же, ой! Где вы? Разве не видите, что он делает, ой же, ой!
Сшибаясь боками, вбежали вовнутрь, а там, сбоку от мучного ларя, в потёмках, висел рыжий кот Мячик. Извивался, накручивая верёвку-губительницу. Халик схватился и верёвку оборвал. Мячик — на пол, качнулся, как пьяный, и, дергаясь горлом, трагически ступил за порог.
И тут они услышали смех. Мишка стоял в углу и противно смеялся. Мамка вскинулась было, но Халик наскочил на хулигана и небольно шлёпнул его по спине.
— Гадёныш, — сказал он незло.
Мишка стрекнул за порог, а Мамка, как сумасшедшая, хохотнула и, крепко вытерев слёзы, прошагала к крыльцу и села на нижний приступок. «Села, ну и сиди», — подумал Халик. Но Мамка (кто её слушает, кто?) стала рассказывать:
— Вот же дурак, от собственных детей ушёл, а заместо того привёл в дом маленького бандита. А придёт и сама лахудра, да ведь ещё с одним ублюдком. Давай их устраивай, давай корми. Где наберёшься на всех, а?
Хе, картошки полный подпол! А кто вам картошку садил, кто копал? Всё Халик, да Халик, ну вас на фиг, сами бандиты! Что она вдруг заплакала?
— Эй, ты чо?
Смеётся. То есть плачет и смеётся. Вот хочет встать, а встать не может. Сиди. Ну, курица, вижу, свалилась в уборную, так ведь дверцу каждый раз надо закрывать. Лучше скажите спасибо Мишке, вон бросился к ямине и тащит вонючую курицу, и опять она жива, опять клохчет.
Курица, вызволенная Мишкой, теперь улепётывала, брызжа смрадом. Пришлось Халику довить глупую птицу. Поймав, он потащил её к колоде с водой.
— Ой, да не потопи ты её!
Ну все, все кричат на Халика. Бабушка, и та накрикивает:
— Что, вытащили? Окуните же её в колоду, чтобы она не сбросила перья. Почему же Нуреддин не приколотит задвижку к двери, а?
Жди, приколотит. Как же он её приколотит, эту задвижку, если третью неделю пьёт, едва отходит, а Бабушка сама же велит подливать маленькими стопочками, чтобы вовсе не умер.
— Эй, куда? — Мамка закричала. — Эй, ты хоть поглядывай за ним, он в комнаты норовит, всё там перепачкает, я половики чистые постлала…
Чо кричит? Чо кричит? Он ведь знает, что Мишку надо отмыть. Мишка, идём. Упирается и хохочет. Ухватил за шиворот, пошли. У-у, пахнет, у-у, какой ты вонючий, гадёныш! Всхохатывая, Мишка выскочил наперёд из калитки и затанцевал на мостовой, как на стеклянных черепинках. Речка блестела яркими и режущими сколками, мало того — зной словно расколол и остекленил даже и самый небесный шар. И Мишка как покатился, вскрикивая, по раскалённому и полого натянутому воздуху — прямо в речку как был в одежде.
Халик дал ему побарахтаться, затем полез в воду и стянул с него майку, штанишки, для чего пришлось Мишку перевернуть вверх ногами. Тот едва не захлебнулся, пробкой выскочил и быстро поплыл от Халика. А он выполоскал майку и штанишки, отжал и бросил на прибрежные камни. Суховейный жар нестерпим, Халик задыхался и тосковал, и рука у него болела. Мишка, словно жалея его, вышел из воды и кротко сказал:
— Наверно, мне хватит купаться?
— Да, — ответил Халик. — Сегодня мамка приедет, поеду её встречать.
— И я?
Халик кивнул. Медленно, будто сберегая силы, они пошли от берега, пересекли жаркую, колючую мостовую, а когда он толкнул перед собой калитку, то чуть было не сшиб Бабушку.
— Ты чо, ты чо? Опять стережёшь, опять боишься? Вот он я: не утонул, ни у кого ничего не украл, не дрался.
— И слава Богу, — ответила Бабушка и как ни в чём не бывало ухватилась за его рукав и мотнулась к своему топчану. — И слава Богу, что ты у меня послушный, как твой отец. В твои годы он был очень серьёзный, он-то и сберёг наш дом, когда дедушка умер, а твой дядя носился по всему белому свету и на дом ему было наплевать. Стой… Я хотела было продать дом, а он: не-ет, говорит, матушка, дом я не продам.
— Хе! — повеселел Халик. Ему нравилось, когда Бабушка что-нибудь вспоминала и при этом похваливала Отца. — Ты чо, падаешь?
— Качнуло меня, — застеснялась Бабушка.
Халик стал было усаживать её на топчан, но Мамка, пробегая мимо, сказала:
— Вы бы в дом пошли. Не хватало, чтобы ещё с вами возиться. Халик, отведи бабушку в дом.
Медленно всходили по рыхлым ступенькам, медленно в потёмках комнат шли к старушечьему тёмному углу, где стояла большая кровать с круглыми металлическими шарами в изголовье. Когда, уложив Бабушку, он продвигался обратно, в проходной узкой комнатке увидел Мамку. «Бедная», — подумал Халик, заметив на её ноге порванный чулок. Согнал муху, которая вилась над Мамкиным усталым лицом, и вышел в сенцы. Здесь, стоя перед столиком, жадно допивал молоко из кружки проказник Мишка. Смуглая окалина на вздёрнутом плечике мальца навела Халика на мысль: «Очень жарко». Голова плыла, горячо туманилась — он подумал: «Устал». С тяжёлыми ногами вышел из сеней и направился к амбару. И там заснул.
Временами сон раскалывался, словно камень от зноя, и черепки гудели в голос. Вот очнулся Отец и требует вина. Вот Мамка умоляет и плачет, однако нальёт и подаст, как если бы дала ему яду, уже в полном отчаянии, без жалости, но и без зла, без внутреннего зла, от которого, в сущности, и погибает человек.
Впрочем, этакие тонкости не занимали Халика. В амбар зашёл телёнок и благодушно мыкнул. Халик притянул его за шею и ровно заслонился мягким и сострадательным этим существом, заодно и его приласкивая вялой, сползающей рукой. Вновь наступила сонная мгла. Из душного любовного тумана всплыли губы телёнка, его лупастые глаза, очень хотелось поцеловать эти глаза и губы, но нельзя было дотянуться. Нетерпение в теле возрастало и приятно мучило Халика, и тут возникла Расима, бывшая жена, но только он молвил: «Эй, давай поближе, давай помиримся!» — исчезла, а вместо ругачей и худой Расимы явилась Нинка. Толстая, с кудряшками у висков, с розовыми мочками ушей. Голос у неё тихий, спрашивает: что же, мол, теперь у тебя будет четверо детей? Ах, ёлки-палки, ну четверо — и что? Пусть приходят и пьют молоко, у них своя корова. Между тем из тёмного угла амбара колючими и обиженными глазками смотрела Расима. Ладно, обижайся, однако не сам я ушёл, а ты прогнала. Кричит… Бой часов…
Халик очнулся от боя собственного сердца и в ту же минуту услышал, как стоном исходит Отец, а на жарком просторе улицы — вопли убегающей к реке Мамки. («Бежит, голову обняла руками… чулок дырявый… бедная».) Халик пробежал в сенцы и увидел, как выползает из чулана Отец; руки, словно клешни, тащились по полу. Рубаха взмокла от пота, волосы замаслились. Помогая себе кряхтением и стоном, он вылез за порог и откинулся к дверному косяку.
— Дай же мне поскорей, у-у, тиомать!..
— Счас, счас. — Халик знал, что надо делать. Из заварного чайника налил полную чашку и подал Отцу. Тот выплеснул её всю. — Счас, счас!.. — Халик уже научился некоторым хитростям, чтобы только протянуть время и хотя бы минуткою позже дать ему стопку. И он дал стопку, но с твёрдостью медлил наливать вторую. Отец, к удивлению Халика, быстро оживел и даже поинтересовался:
— Что, нет дождя?
— Нет.
— Останемся без сена, — сказал Отец. — Я всегда в эту пору косил арженик, нет его вкусней, ты спроси у нашей коровы.
— Ага! — ответил Халик и, скрестив ноги, сел напротив Отца. Он любил его слушать.
— Косить, однако, надо, пока трава молодая, — продолжая Отец. — Мы ведь с тобой куда ездили? За Осиповку, верно? Там она и жила…
— Кто? Кто там жил? — жарко спросил Халик. — Ну?
— Догадывайся сам, — строго сказал Отец.
И Халик быстро догадался, потому что не впервые слышал рассказ. Там жила цыганка, и там он любил косить молодую траву-арженец.
— Там она и жила, — повторил Отец, — и там я косил арженик, как раз около Вишнёвой горки. Горка и вправду вся зарастала вишенником. Как нам праздновалось, сынок! Трясогузка близко садилась, такая махонькая, такая отзолоченная среди золотых-то лютиков. Чилик-чилик… Но больше всего было жаворонков, и так они пели, и на песнях взлетали так высоко, что глазом не досмотришь. О, мы смеялись и рассказывали друг другу всякие удивительные истории! Но только я замолчу, она, бывало, тут же спрашивает: о чём ты думаешь? Вот, скажи ей непременно!
— И ты говорил?
— Я думал. И всегда одно и то же: как же я перед матерью оправдаюсь? Она ведь скажет: ты почему на татарке не женишься? Тебе что, мало наших девушек?
— Ну, рассказывай. Ну, ещё про цыган что-нибудь.
— Про цыган? — как будто удивился Отец. — Ладно. Вот как-то поехал я к цыганам с Фермером, тогда ещё о фермерах и разговору не было. А его уже прозывали так, потому что богател, сволочь, у него и лошади были, и коровы, и кроликов он разводил. А тут машину решил купить, но сам, между прочим, боялся ехать, потому что машина, ну, газик такой, была у цыган, а он цыган почему-то боялся.
Приехали под вечер, выпили, поговорили и спать разошлись, чтобы наутро всё путём сделать и нам чтобы на газике домой поехать. А Фермер возится, никак заснуть не может и мне говорит: что-то, говорит, они не ложатся и подозрительно ходят. Я ненавижу трусов, но он ведь ещё и на Гришу-цыгана нехорошо думает! Ничто, говорю, мы их ножичком кольнём, ежели войдут. И он скатывается с постели и начинает шарить в своих карманах. Держи, говорит, и протягивает мне нож… Ну, ты понял?
— Понял. Он цыгана хотел убить.
— И-эх, сынок! Он хотел, чтобы я убил. Ты мне не нальёшь немного?
— Налью, — тут же согласился Халик, но в следующее мгновение замер, как будто что-то вспомнил, ну, будто электроплитку забыл выключить. — А-а… ты не потерпишь немножечко?
— У-у-урр! — зарычал Отец.
Халик испугался, скакнул к буфету и стал наливать. Пилось папе с трудом, жалко было смотреть на конвульсии тощего горла, на лицо. Которое узилось и темнело, и взмокало потом.
— Папа, а цыганка что же? Ты ведь не всё мне рассказал?
Отец с мучительной укоризной поднял глаза и тут же опустил, ничего не ответив.
— В другой раз, — еле выговорил он, — ты бы шёл к себе… Она говорила: разве не от Бога наша с тобой любовь и дружба? Ступай… у меня внутри всё замуровало, а заплакать не могу. Бабушка, она вроде слово такое знала — скажет, а я зальюсь, бывало, и всё проходит. Но ты не можешь…
— Бабушку позвать?
— Нет, нет, нет! — закричал он из последних сил.
Халик стрекнул через сенцы, пробежал по ступенькам и, покружив перед крыльцом, неожиданно для себя оказался у забора в лопушиных кустах. Он был так напуган, что шорох вблизи заставил его вскрикнуть. И в ту же минуту Халик увидел рыжего кота, кот плутовато глядел и облизывался.
— Напугал ты меня, — сказал Халик. — Ну, не помер же, а сколько шуму из-за тебя. Теперь небось воробышка съел, облизываешься. Все вы… кто воробышка убивает, а Расима, так та зарежет курицу и глазом не моргнёт — вот вы какие!
— Халик, Халик, — звала невидимая Бабушка.
Он вышел из кустов и увидел Бабушку опять под акацией. Платок сполз ей на плечи, клюка лежала возле топчана.
— Ты о чём, Халик? Подойди-ка поближе…
— Да Расима, говорю, зарежет курицу и ничуть не пожалеет.
— Что это ты Расиму вспомнил? — живо спросила Бабушка. — Может, соскучился? И она небось скучает, и мальчики твои.
— Ты чо, ты чо? Кто её вспоминает? Мячик вон воробышка поймал и съел, сволочь!
— А-а, — сказала Бабушка, — я и не поняла, уж ты, голубчик, не сердись. Что отец? Он… не очень плох?
— Не очень. А ты Мишку не видела?
— На речку побежал, — ответила Бабушка и поправила съехавший платок. — Это правда, что у него ещё и сестрёнка есть? Стало быть, их двое? И у тебя двое.
— Все знают, что у меня двое.
— И у нее двое, — повторила Бабушка. — И жилья своего нет, и работы…
— Она нормальная, — прервал он Бабушку, — я её сразу полюбил. — Он извлёк из кармана смятую газету и, ухмыляясь, прочитал: — Миловидная, полненькая блондинка ожидает встречи… я её сразу полюбил, вечером поеду встречать.
Бабушка глубоко вздохнула и поглядела на него с невыразимым чувством печали и давней неизбывной жалости.
— Ступай, — сказала она, — насыпь курам пшена.
— Я счас, — ответил Халик и поспешил на задний двор.
Тем временем солнце мотнулось на склон, серенькие тени припали к заборам, но воздух бликовал и жарко покалывал глаза, и зноились грядки в огороде, и зловонно парила навозная высотка на заднем дворе. Покормив кур и поднеся телёнку воды, Халик вернулся к Бабушке.
— Ну вот, — сказал он, — теперь посижу с тобой. С тобой никто и не посидит, правда?
— Правда, — согласилась Бабушка.
— Ну, кошка иной раз подойдёт и сядет, правда?
Бабушка засмеялась:
— Правда. Ты у меня хороший внучек, и ты будешь помнить, что я тебе наказывала: подать копеечку нищему человеку в память о бабушке.
— Я нищих терпеть не могу, им всё — дай да дай.
— Нищих Бог жалеет, и ты пожалей. Это ведь так просто — на помин копеечку подать.
— Ладно, ладно, — ухмыльнулся он. — Ты не беспокойся, копейки, что ли, жалко.
— Чу, никак отец зовёт?
Оба прислушались. Было тихо, только в лопушиной чаще шебуршал, должно быть, рыжий разбойник.
— Мячик, — шёпотом сказал Халик. Он ровно испугался шороха в кустах и теперь глядел на Бабушку с тревогой и ожиданием. Потом, вроде догадываясь о чём-то, он спросил: — А зачем ты это говоришь, ну, про нищих?
— Черёд мой подходит, вот и говорю… Постой, никак Нуреддин плачет? — Она прислушалась, но воздух не звучал бедой, а тихо воскресали в нём вечерние звуки после мертвящего зноя. — Что поделаешь, мнится его голос. И вот я думаю: нельзя мне его оставлять. Нельзя. Ведь если случится непоправимое, кто сумеет наставить вас на исполнение обычаев, кто поминную молитву совершит? Всегда я молилась об одном: не дай мне Бог детей своих пережить, — а теперь?..
Халик слушал внимательно, голос Бабушки возбуждал в нём любовь и жалость, но того, о чём сокрушалась старуха, он не очень понимал. А понял одно: в какой-то срок Бабушки не будет.
— Я тебе лопушиных корней накопаю, — сказал он, — не будешь болеть… А теперь мне пора на станцию. Я с дядей Ахатом договорился, вещи на его лошади привезём. Мишка, где ты? А ну, пошли.
Бабушка качнулась вперёд и чуть не свалилась с топчана, остерегая вослед:
— С военными не задирайся, обойди стороной, слышь?
И только за ним закрылась калитка, как выбежала на крыльцо сноха.
— Вот дурак, вот дурак! Это когда же мы спокойно жить-то будем? Ведь надо же было ему сказать: не смей сюда возить всякую сволочь! Ведь вот вы и чаю себе не можете налить, всем управляете, дурню потачку даёте, а я опять нехорошая.
— Не ругайся, Лида…
На шум вылез из сенцев Нуреддин и поддержал жену:
— Пусть только явится, я спрошу: кто такие? Поворачивай оглобли, тиомать!
— А этой лахудре — веником по морде. Что, мужа захотела, да чтоб твоих выблядков тут кормить и обихаживать?
— Вот именно! Молчи, молчи, старуха… тебя никто не спрашивает, всю жизнь командовала, хватит, молчи. — Между тем, напуская грозу, он взглядывал на матушку и всем видом показывал, что острастка у него больше для видимости, нежели всерьёз.
— Разве что в амбар пойдут жить, — вроде нечаянно обронила старуха.
— А то! Уж не думаешь ли ты, что я пущу их в нижний этаж? Нижний этаж мой, туда я хожу на гармошке играть… тиомать, кхм!
— Это когда же мы спокойно жить-то будем? — со стоном отозвалась сноха.
Сумерки из серых стали синими, потом заболотилась гуща почти ночная, а Халик всё не возвращался. Бабушка с той минуты, как он ушёл, так и не сдвинулась с топчана, её как будто не отпускала некая давняя. Тоже сумеречная, однако счастливая пора.
Стояли замечательные сумерки, синие, рассказывала её мать. И в эти сумерки лета мать, держа её на руках, вышла на крыльцо, потому что услышала, как звякнуло кольцо у калитки. И в позднем полусвете вечера увидела двоих солдат, один из которых был её муж, а второй, по всей видимости, его приятель-сослуживец. Едва завидев хозяйку, этот приятель возгласил по-русски: «Ставь, баба, самовар. Мужик навовсе вернулся!» Отца по болезни отпустили, и слава Богу, потому что вскоре началась война с германцами.
Старуха знала, что ей тогда не было ещё и года, она не могла помнить, но по рассказам матери так живо представляла картину, что мнила себя сознательной очевидицей случившегося. И вот хотелось ей теперь хоть краешком глаза поглядеть на тот двор и то крыльцо, где матушка когда-то стояла, держа её на руках. Проще всего было бы сказать Нуреддину: «Вот что — перед смертью хочу повидать родину, вези меня не мешкая!» Но горло иссохло и голова плыла… Сноха приносила таблетки от кровяного давления, наступало некоторое облегчение и выражалось оно в безразличии ко всему, что прежде заботило её каждую минуту. И только одно желание было ясным: держать в сознании двор и крыльцо, где матушка стояла, держа её на руках, — хотя и пребывала она в том дворе и то же крыльцо виднелось перед взором.
Над заборами по горизонту сверкнула зарница, ветерок скрипнул, и в растворе откинутой калитки, на тёмном, повисли какие-то белые клоки. Затем попадали наземь… Вскричала сноха: «Халик! Халик! Ой, да что же это такое?!» — подбежала и стала поднимать Халика. Его белая рубаха была залита кровью, а белые охлопки рубахи делали картину страшной.
Падая и подымаясь, он добрался до Бабушки и упал возле её топчана, у самых её ног. Его лицо было искровавлено, измято, и живое в нём было одно — глаз, устремлённый к Бабушке и молящий, и любовно её утешающий.
— Бабушка, — сказал он разбитыми губами, — это пройдёт… ты не плачь… я их ненавижу, бабушка!
На этот раз она не плакала, нет. Её не потряс унылый и горький голос, он не мешал; этот голос был как будто не нужен, а нужен торжествующий и живой возглас, ну, вроде того: «Ставь, баба, самовар. Мужик навовсе вернулся!» Она чувствовала, что слабеет с каждой минутой. Как в своё время матушка держала её на руках, так и теперешняя её жизнь словно подхватывалась всё теми же руками. Руки легонько её вскинули: гляди, мол! И то, что она увидела, не было совсем уж безотрадным. Вышел Нуреддин и враскачку, на ходу раскуривая сигарету, направился к лежащему сыну. Нуреддин был очень худ и слаб, но старуха безошибочным чутьём поняла, что его мучительное состояние проходит и он, наверное, оклемается. Что же до снохи, то и она вела себя очень пристойно, ничуть не ругалась, а только плакала и осторожно снимала с Халика окровавленную рубаху.
Нуреддин сел на землю, обняв колени, и стал вглядываться в сына..
— Стало быть, дерёшься? Ты и маленьким проказничал, однако не дрался, нет… Постой, пусть мать обмоет тебе голову, ведь надо же тебя починять. О-о-очень мне приятно, что сынок задирается, да с кем, с целой, тиомать, армией! Я за свою армейскую службу столько перемыл полов, сколько перечистил картошки в нарядах на кухне и, по секрету скажу, даже кое-где повоевал за социализм, но такого, чтоб меня били или я кого-нибудь побил — такого не было. Тихо, мать знает, что делает… К-хм, что же теперь, а? Каждый раз тебя починять, как старый примус? А ты опять забиячить? Не-ет, солдат, так нельзя, так в конце концов они добьют тебя, если ты вовремя не опомнишься… Что? Что ты бормочешь? Ах, про цыганку тебе рассказать, прямо вот сейчас? — И Нуреддин засмеялся впервые за эти дни.
Старуха слышала, как он смеётся, слышала плеск воды и фырканье Халика, и поспешное бормотание его матери. Но как же всё это мешало ей!.. Она устала сидеть и, примкнув спиной к ветвенной густоте акации, откинула голову. И увидела звёздочку, мерцание которой вскоре же оборвалось, как обрывается ниточка.
1995, Челябинск
И НЕПОНЯТНО…
И непонятно — почему эта глупая пешка показала язык мне? Показала бы Наталье, та бы удивилась, заохала, но потом списала бы всё на повышенное глазное давление после вечерней «Санта-Барбары». Я же «Санта-Барбару» перестал смотреть недели две назад, о чём вовсе не жалею. А вот когда во время игры с Натальей пешечка развернулась, моргнула жёлтенькими глумливыми глазками и показала мне жёлтенький же похабный язычок, я не то чтобы сильно расстроился, но и не возрадовался.
Впрочем, безработная художница Светлана пояснила мне, что карты и шахматы вообще имеют некую магическую сущность: например, у одной её подруги пиковая дама во время ночной игры покрутила пальцем у виска, а выражение её картонного лица было такое странное, что и не передать. «Ты ночью играл?» — спросила Светлана. — «Ага». — «Всё ясно, пешечка устала или просто молодая, глупая».
Интересно, значит, выходит! Пешечка, видите ли, молодая и глупая, а потому строит мне глазки и показывает язычок. Звоню Наталье: «Твоей пешечке сколько лет?» Наталья интересуется, какой конкретно, но тут я вспоминаю, что пешечка с её товарками из одной коробки, значит — с одного года рождения. «Ну-у, — задумывается Наталья, — меня вроде тогда ещё не было».
Ха-ха. Значит, пешечка вовсе не молодая и не глупая, поскольку умнее Натальи быть трудно, а ведь пешка-то Натальи постарше. Выходит пешка не просто дразнила языком, а что-то пыталась сказать, но не смогла из-за моего удивления (когда я удивляюсь, у меня довольно пугающее выражение лица).
Шахматы я у Натальи забрал и ночью расставил их по рядам. Однако я абсолютно не помнил: какая из 8 чёрных пешек — та. Рассматривал я их всех до шести утра, пока драконы ночи не промчались мимо моего окна, торопясь в свои дневные конюшни, и не хлопнули приоткрытой форточкой, отчего я вздрогнул и уснул. И именно под утро мне приснился такой вот сон.
Сон, приснившийся под утро
На высоких холмах, почти горах, стоят уютные швейцарские домики в стиле «шале». Внизу — какие-то дороги, пересечения, прудики — словом, что-то неясное. В небе парит огромный грифон и кидает вниз яблоки, которые, разрываясь, обдают всех приятно-кислым соком. Я вползаю на крышу домика и вижу трубу, по которой течёт вода (как в водных аттракционах). Со всего размаха я бросаюсь внутрь трубы и — лечу, лечу, лечу! В трубе прохладно, почти темно и немного душновато. Я уже совсем задыхаюсь, но наконец-то труба кончается, и я влетаю в прохладное горное озеро. Радости мне от этого мало… Конец (точнее — обрыв) сна.
— …И мне так хочется опять повторить эту песню, но, к сожалению, время канала «От первого лица» подошло к концу…
Подлое радио неожиданно заработало, зато я проснулся днём, а не вечером. По соннику сон не сулил ничего хорошего, за исключением озера. Помолившись, я вновь пошёл говорить со Светланой, которая обещала рассказать мне о нехорошем доме, в котором некогда жила.
Рассказ Светланы о нехорошем доме
«Квартира в этом доме была не моя, а родителей. Правда, тогда они как раз уехали, меня оставив одну. Мне было лет семнадцать. Ближе к вечеру мне захотелось прилечь и почитать. Как только я легла на кровать, какое-то странное оцепенение охватило мои члены. Я всё видела вокруг, слышала, но не могла пошевельнуть даже пальцем. На улице тем временем почти стемнело, но отблески летнего заката ещё висели на стене.
Где-то поближе к одиннадцати вечера в комнате вдруг что-то заохало, заухало, засвистело, раздался дикий хохот, крики, визг. По комнате, казалось, запрыгали сотни маленьких бесов, но никого не было видно. Шум и треск были такие, что я даже не могла сосредоточиться, чтобы прочесть молитвы Святого Иакова Компостельского для отгона нечистых сил. Огромным усилием воли заставила я себя поднять правую руку и совершить крестное знамение. Лишь после этого я почувствовала облегчение, и тут эта мрачная сила швырнула меня с кровати на пол, после чего я окончательно очнулась.
А ещё в нашем доме находился магазин для многодетных «Семья» и часто умирали соседи…»
Выслушав рассказ Светланы, я понял, что ничего не понял. Пешечка вряд ли могла быть посланницей сил зла. Поэтому мы выпили по несколько рюмок «Цитрона» и решили пока но думать о странных шалостях подлых шахмат.
Ночь у Алексея
Разговор со Светланой хотя и не внёс ясности, но прибавил мне некой уверенности. К тому же, придя домой, я вспомнил внешность той самой пешечки и без труда нашёл её в коробке. Сидеть без дела не хотелось, поэтому я завернул пешечку в платок и отправился к Алексею. По пути мне встретился «Цитрон», которого я взял ровно литр.
Выпив по несколько стаканчиков «Цитрона», мы разговорились о превратностях судьбы, и я поведал своему визави подробности ночи у Натальи. Алексей, слывший человеком многомудрым, спокойно сказал: «Не зачем гадать о странностях в поведении пешки, лучше снести её к бабке Юрихе, которая сразу всё поймёт!» На этом мы и порешили, после чего купили ещё литр «Розового» и прекрасно провели время до трёх часов ночи. Спать я лёг на раскладушку, богато устланную старыми пальто и остатками матраса. И вот что увидел ночью в комнате Алексея.
Увиденное у Алексея той же ночью
В раскладушке было уютно и тепло, и мне сладко задремалось. Через какое-то время что-то тяжёлое навалилось на меня, перехватывая дыхание. Мысленно я произнёс: «Да воскреснет Бог и расточатся врази его!» — и стало легче. Правда, в комнате появился какой-то неприятный свет, и, открыв глаза, я увидел, что из угла комнаты ползёт красное пламя. «Не стоило мне голосовать за Зюганова», — подумал я, но тут же меня отвлекла странная птица, которая дико прыгала по комнате, поливая стены и мебель странно и резко пахнущей жидкостью. Ощупав карман, я заметил, что гадкая пешка куда-то исчезла. Свесив голову к полу, я понял, что подлая фигура уползла под диван, где, возможно, её попытаются загрызть мыши. Фигурку стало жалко, поэтому я попытался позвать спящую в кресле кошку Машку. Тем временем пламя, пробежав по полу, кинулось в приоткрытое окно и с диким грохотом рухнуло на улицу. Птицу, похоже, прибил тапком Алексей, так как она больше не беспокоила нас до утра.
Утро и визит к Юрихе
Наутро Алексей не вспомнил, чтобы убивал птицу, но тем не менее птица уже летала по комнате. Фигурка вернулась из-под дивана, очевидно, под утро и спокойно лежала у меня в платке. Поговорив об увиденном мною ночью, мы пришли к выводу, что пешечка, должно быть, сильно напроказила, если за ней гоняются такие силы. Я даже несколько погордился, что спас её ночью, но на всякий случай покропил святой водой.
С утра у Алексея болела голова (очевидно, подлая птица всё же сумела ударить его), поэтому он не пошёл со мной к Юрихе, но Тамар Лексевна подробно описала путь и даже дала записочку.
К Юрихе я пришёл около часу, когда она пересеивала муку. Услышав про пешечку, она вознамерилась посмотреть на неё, но когда я достал фигурку, Юриха вдруг охнула и схватилась за подол. «Месячные!» — прошептала она в ужасе. Бабке Юрихе шёл 79-ый год…
Пешечка хамит
После чуда с бабкой Юрихой у меня отпала охота заниматься с пешечкой дальше. Однако она вдруг закапризничала. По ночам она будила шахматы, и они поднимали такой невообразимый шум, что сосед Пельченко спросил, не женился ли я. К тому же пешечка начала охать-ахать, изображая стоны оргазмирующей женщины. Мои родственники, живущие через стенку, подозрительно поглядывали на меня и постоянно говорили неприятные вещи. Наталья, узнав о дерзком поведении пешечки, напрочь отказалась брать шахматы обратно, мотивируя это тем, что помогает подруге носить ребёнка, а ему в утробе матери слышать непристойные возгласы похотливой деревяшки весьма неприятно. У меня возникла непредвиденная проблема.
Я поселил пешку в коробке из-под чая и набросал ей туда крошек от конфет. Очевидно, круглоголовая щепка объелась, потому что на следующее утро жалобно охала и бегала в туалет, неприлично гремя смывным бачком. Странно, но я не заметил, чтобы она передвигалась, но её следы видел на кухне, в прихожей и даже на люстре, куда она залезала, чтобы, очевидно, полакомиться мухами из плафона.
Наконец мне это надоело, и я подарил шахматы соседскому мальчику Мише. Через неделю я слышал, как в лифте его мамаша говорила соседке, что сын растёт гомосексуалистом. Кстати, я ведь, в сущности, не выяснил, мужчина или женщина была эта беспокойная пешка. Так что, Мише в чём-то повезло: вряд ли кто-нибудь, кроме сумасшедшей мамаши, обвинит его в сожительстве с шахматной фигуркой.
1996, Челябинск