Хроника города Глупова доведена Щедриным до границ его естественного существования. Дальнейшие события, разворачивающиеся уже в светлом советском настоящем, изложены визионером Андреем Платоновым в его «Котловане». Здесь история прекращает течение своё, ибо иссякает в противоестестве.
В великой катастрофе, которая постигла Россию, натуралист Вернадский увидел лишь эпизод того «геологического поворота малого масштаба», что произведён сапиенсом для обогащения Земли ноосферой. На самом деле это был переворот очень большого масштаба. Ведь когда титаны восстали на богов, они, чтобы добраться до вершин Олимпа, взгромоздили Пелион на Оссу. Такие вещи даром не проходят. В результате этого чудовищного горообразования и немедленной мести небожителей и сил земной гравитации водоносные горизонты истории скрылись под такими мощными напластованиями дезинтегрированного вещества, что мы, хилые потомки сторуких гекатонхейров, напрасно роем колодцы и бурим артезианские скважины. Из кранов на наших кухнях хлещет хлорированная летейская жижа. Она должна убивать, и она убивает. И если мы все ещё живы и не утратили способности мыслить, чувствовать, сомневаться, то только потому, что, отчаявшись найти источник живой воды в этой мёртвой пустыне, открыли его в себе. Подобно Моисею, мы иссекли его из голой скалы, последнего бастиона нашего не позволившего опустошить себя до конца существа, из неподатливого кристаллического монолита, который всегда готов источать влагу, но нуждается в ударе верного посоха. Это источник реки самого Бытия, орошавшей Эдем и четырьмя могучими потоками питающей универсум. Истории — лишь струи на её стрежне. В душе своей мы пьём живую воду её верховий. В щелях советской Джудекки мы хлебаем летейскую отраву её подземного устья, выпариваемую градирнями Дита и гниющую в отстойниках, где выживают только сине-зелёные водоросли. И мы знаем, куда может вынести человека история, если, устремляя её в покорные земные прогибы или дерзостно вынося системами шлюзов на высоту Вавилонской башни, он руководствуется одними своими царственными вожделениями и избавляет себя от труда осуществить нравственный выбор.
Я уже говорил, что трансцендентное являет себя в человеке двояко — как его индивидуальная воля, по ходу становления техносферы и вызревания в ней личности разворачивающаяся в побудительный спектр необычайной полноты и яркости, и — как абсолютное составляющее морали, которое полагает за благо бытие в целом и противопоставляет абсурду заботы о грешной плоти в её неизбывном многообразии здравым требованиям популяционной и видовой этики, призванной поддерживать и улучшать среду обитания исключительно человека. Неся в себе это предвосхищенное абсолютное содержание, подвижные человеческие понятия блага и зла обманчиво — но и небезосновательно — обретают для него характер универсальных. Уже в глубокой древности эта система нравственных координат, хотя она ещё не распространяется на просторы дикой природы — а можно сказать иначе: хотя бытие в целом ещё не развернулось в этом новом для себя измерении, — уже густо покрывает пространство градов и весей. Освобождая человека от элементарных животных забот, развязывая его ум и давая утончаться и индивидуализироваться чувствам, цивилизация делает великое дело — вынашивает личность, познающую себя в координатах абсолютного блага и зла и открывающую для себя простор не просто индивидуального, ещё во многом родового, но и личного, свободного действования. Представление о предопределённости в мировом процессе дополняется представлением о возможности фундаментального выбора, когда поступок — не только следствие обуславливающего его запредельного волевого воздействия, но и высший, проистекающий из реальности бессмертной души акт абсолютного благо-творения или зло-деяния. По самому своему существу нравственный выбор требует точки отсчёта, относительно которой реализует себя в действии вечно двойственное и вечно единое человеческое побуждение. Как в заповедях Моисея тайно присутствуют заповеди Иисуса, так в приверженности Гектора обречённому делу Приамова дома тайно присутствует нравственный выбор добровольного изгоя Савла. За плечами троянского рыцаря — его Илион, за плечами неистового апостола — его, но и всеобщий Град Божий. Перед Гектором — сверхъестественный необоримый Фатум, перед Савлом — «род людской, двухдневными делами кичащийся», призрак Иуды Маккавея и литой идол с лицом Тиберия. В архаической Трое Савл был бы Гектором, в столице римской провинции Гектор испытал бы преображение Савла.
Техносфера, пожирая и агрессивно вытесняя собой природу, взлелеяла личность, — личность осуществила свободный нравственный выбор. В этом смысле замечательно значимо, что Савл — римский гражданин, то есть человек, чья субстанция верований и убеждений, а это и есть личность, надёжно ограждена от посягательств коллективно-безличного правами если не человека как такового, то полномочного субъекта римского права. Не ограждённый этими правами Иисус был беспощадно распят, — его недавний гонитель, пользуясь неприкосновенностью гражданина первого сорта, сумел пронести свой пламенный прозелитизм через всю Малую Азию и Балканы и положить начало паулинистской интеграции народов Европы под дланью Бога, чьи кроткие, но категоричные требования невозможного нашли отклик в душах миллионов язычников.
Отныне, преисполнившись Духа Свята, человек окончательно утвердил себя в абсолютном качестве. Продолжая безропотно воздавать кесарю Кесарево, он отказал ему, а в его лице роду, в праве рассматривать себя только как средство, как безгласную функцию соплеменной множественности, для которой цена индивида — эта цена среднестатистической вероятности.
Нормы общественной морали и веления совести, сплавившись, положили сильнейшие ограничения разрушительному плотскому вмешательству человека в дела его «Хеймсдаля». Войны и насилия, конечно, не кончились, но правда и то, что многое теперь стало достигаться не грубой силой возобладавших количеств, а апелляцией к единичному, проповедью и убеждением, чисто духовным воздействием на обстоятельства бытия, содержание которого не уничтожалось бесследно, как это произошло с Карфагеном, а пусть мучительно и нескоро, но не теряя фундаментальных приобретений, эволюционировало в какой-то новой форме человеческого согласия, где находилось место и победителям и побеждённым. Сеть коммуникаций всё туже стягивала концы ойкумены, опыт и товары мигрировали всё дальше, методы овладения природными ресурсами, взаимообогащаясь, становились всё эффективнее и изощрённее, иммунитеты охватывали представителей всё новых сословий, выводя их из-под ярма деспотического законодательства…
А что же «дикое поле», на которое неудержимо катился фронтир техносферы? Изменилось ли что-нибудь в отношениях человека с естеством с тех пор, как Бог выслал его трудиться в поте лица на цветущую целину южно-русских степей и американских прерий и широким жестом даровал всё это космическое богатство своему падшему, но и в падении не утратившему отцовской милости чаду?
Посягательств на дикую природу по-прежнему не ограничивало ничто. Отношения с ней регулировал лишь уровень технологии. Будучи кормилицей, природа оставалась враждебной стихией, заставлявшей считаться с собой только в той мере, в какой технология не могла изменить ритмов сезонных колебаний или воздействовать на механизмы роста растений и животных. «Экологическая этика» индейцев, банту и других народов, задержавшихся в развитии на ступени неолитических приобретений, иллюзорна — всюду, где человек по видимости бескорыстно берёг природу, он ценил её не саму по себе, а своё в ней «имущество», так же требовавшее ухода, как домашний скот и плодовые деревья садов, только получавшее этот уход не из рук хозяина, задарма — от речного потока, солнечного тепла, цветущих в период медосбора медуницы и клевера. Всё, способное быть освоенным, без колебания осваивалось. Техносфера утверждалась всюду, где она могла утвердиться. Природа выносилась за пределы каких бы то ни было моральных запретов, она оставалась трофеем добытчика, средством и неподатливым материалом для человеческого самоосуществления. Сотни тысяч лет это не грозило никакой глобальной бедой, хотя, истреблённые первобытными мастерами ловитвы, исчезли мамонты, а дубравы Апеннин сменились сначала полями и виноградниками, а после крушения римского духа — пустошами, оплакать былое величие которых вернулись самые неприхотливые и живучие дети Деметры — сорняк и терн. Сотни тысяч лет природа жертвовала собой техносфере, вынашивая человека, и эта жертва была для неё желанной и благотворной. Но повторю: предметы техносферы перестают быть вещами Космоса — пропорционально обделённости их связями, какие они имели до функциональной подгонки. Только через человека предметы техносферы включены в становящийся, разворачивающийся универсум. Функция пашни — не накормить грачей, — функция пашни — накормить человека. Функция дома — не укрыть под застрехой гнездо пичуги, — функция дома — дать кров хозяину. Бревно, положенное в венец избы, не черпает энергии солнца, не творит перегной, не даёт в завитках коры прибежища поползню, а в дупле — прибежище белке, оно не выносит жёлудя, который сожрёт кабан, не взломает корнем скальную толщу, превращая монолит в гравий, который потом превратится в глину, ставшую адамовой плотью. Если на бревне дома и найдёт приют грибница, то только вопреки назначению этого бревна, а если его древесину источит короед, то только потому, что оно уже сменило хозяина и начинает на правах убогого посмертного существования возвращаться в лоно природы. Однако, у природы свои резоны. Она не жалеет деревья так же, как не жалеет людей. И если она отдала себя под свирепую власть плотницкого топора и крестьянского плуга, то потому, что надеется взыскать с человека большим, чем сумела ему отдать, — личностью, в которой бытие являет себя полнее, чем в чём-либо прежде.
Какое жестокое и поистине бесчеловечное самораспятие ради пресуществления! Акт самопожертвования столь же холоден и расчётлив, как во времена герцинского горообразования! Роды Деметры, не чувствующей собственных мук, пережить которые — и исполниться состраданием — может только отпавшее от пуповины дитя…