И неухоженный лес может стать садом — для этого надо проявить толику заботы, терпения и любви. (Глава 15).
Любовь — единственная сила, способная обуздать слепое извывертывание стихии и придать закон тому, что необходимо должно быть, хотя вероятно не бывает. Положение тривиальное, пожалуй, кроме одного момента: как навести такие изменения жизни, чтобы любовь не была бы лишь субъективным проектом-чаянием, а сама извывертывалась бы, подобно стихии, и при этом еще и себя обуздала?
Любовь как сила сама должна являться следствием силы. Что это за сила? Сила жизни, стремящейся к тезистированию по законам логоса априорных синтетических невозможных суждений. (Главы 12 и 13).
«Кант спрашивал: как ВОЗМОЖНЫ синтетические суждения a priori, и что же, собственно, он отвечал? Они возможны В СИЛУ СИЛЫ (способности). Увы!… разве это ответ? … Таким ответам место в комедии…»30, — пылко критикует Ницше.
Если исходить из тождества субъекта и объекта познания, то ответ Канта несомненно верен: «в силу силы» — и никак иначе. Если же исходить из позиции Ницше, который пытается заглянуть по ту сторону субъекта и объекта и для этого их как-то стабилизирует и разводит, то «в силу силы» — бесспорно, тавтология, требующая третьего.
Таким третьим может быть только будущая смерть, невозможная в настоящем. И если спросить, несколько расширив вопрос: как возможны априорные синтетические НЕВОЗМОЖНЫЕ суждения? — то ответ Канта «в силу силы» вновь сохраняет свою силу, — силу любви, любящей чистое есть-естество мыслящего духа.
Не потому любовь приходит, что ее вызывают обстоятельства, а потому что она ЕСТЬ в нас. Потому, что живет в нас постоянно и время от времени извывертывается в различных формах, совпадая с субъективным проектом-идеалом. Если морфена — это форма, не имеющая изоморфного содержания (Глава 29), то любовь — это содержание, не имеющее изоморфной формы и перетекающее в любую форму, вплоть до смерти. Здесь корень единства антитетических (Глава 9) и танатологических31 (Глава 10) притязаний разума.
Победить смерть, пока ее нет, не составляет труда; победить смерть, когда она пришла, невозможно. Люди, собственно, борются не со смертью, а со страхом смерти, надеясь избавиться от него. Однако, единственное средство победить страх смерти — это укротить его, сблизиться с ним, полюбив смерть. Не презрение, не ненависть к смерти, а именно любовь — phileo thanatos.
Любить смерть и работать на нее — значит вкладывать свою жизнь в творения, которые и по смерти личности будут жить и доставлять благо другим людям. Парадоксально, но только работая на смерть, человек живет и продлевает свою жизнь, а, работая на жизнь, расходует и проживает отведенное ему время жизни и умирает.
Свидетельствуя в творении тезиса свою любовь, человек достигает того пика жизни, который тождествен пику будущей смерти. На этой амфигиперальной вершине жизнь, тождественная мышлению, может быть, впервые оказывается полнокровной жизнью и сливается с божеством (Гл. 26).
К сожалению, редко, очень редко посещает нас бог любви, коротко длится, почти мгновенно проходит, а затем подолгу не дает о себе знать, так что память о его вкушении почти стирается. Томится тогда в темнице сила любви. Где-то вдалеке кукует кукушка, вновь зазывая на любовное пиршество. И ты идешь на зов, а он все дальше и дальше… Остановись, безумный человек! Ведь ты сам, своими руками выписываешь для любви билет в обратный конец.
Не всякая любовь ЕСТЬ.
Существует множество конкретных людей, для которых я не хотел бы философствовать. (Глава 16).
Сегодня я вообще ни для кого не хочу философствовать.
Я не хочу философствовать даже для себя.
Тогда что — молчание?
Молчание — подобно смерти.
Смерть! Чувствую, я окончательно вжился в феномен смерти. Но я не хочу смерти.
Вот три желания:
1. Я не хочу жить без любви.
2. Я не хочу философствовать.
3. Я не хочу смерти.
Это не аномалия, это, по-видимому, нормальное психологическое состояние по ту сторону бытия и небытия.
Но зачем тогда я все же фиксирую тезисы?
Затем, что я не хочу и по ту сторону бытия и небытия долго задерживаться.
Впрочем, я уже ни во что не верю, ни на что не надеюсь, хотя я не разочаровываюсь. Просто сейчас, один сижу — без бога, без любви, без надежды, без возможностей, без жизни и без смерти — сижу и пишу, сам не знаю, зачем.
Вот оно что: я без знания! Я без знания того, что я сейчас ЕСТЬ.
Но я ведь знаю себя без-знающим. Знаю, да не хочу знать.
Что ж, надо отложить ручку и идти спать, — ночь на дворе.
Фи! какая проза! какая банальность! Неужели так много лет и сил моих, покоя ближних потрачено на то, чтобы получить в финале — «ФИ»?
Страшно ли мне?
Страшно!
Не так страшна смерть, как вдруг узнать, что прежде не жил, был мертв.
СТРАШНА НЕ БУДУЩАЯ СМЕРТЬ, А ПРОШЛАЯ.
Может быть, мрачное настроение — следствие приобщения к царству Таната?
Не думаю. Как для врача в момент помощи не до выбора болезни, главное — надо лечить, так для философа в момент поиска истины не до симпатии к категории, главное — из категории извлекать на свет скрытый смысл и …новое.
Я прозрел: я хочу абсолютно нового.
Но — вот он, крест судьбы — абсолютно новым может быть только смерть. Не как понятие, а как природное явление. Смерть — абсолютно новое потому, что до ее прихода ее абсолютно нет, а когда она приходит, то старому (жизни) абсолютно не остается места.
Да, я, как белка в колесе, вращаюсь в понятии смерти.
Что проку? Понятие может быть любым, но это ни на йоту не оттягивает встречу с самой смертью. (Глава 14).
Аналогично, — зная, что Земля вращается вокруг Солнца, можно подбирать какие угодно доказательства, которые все могут быть опровергнуты; однако, факт вращения останется незыблемым на веки вечные.
Хотя… Этот факт не дался сам собой, он — продукт огромной работы человеческого интеллекта, так и знание смерти — не есть самоданность. Животное не знает смерти, а человек знает.
Позволю дерзость перефразировать каноническое изречение: не труд, а знание смерти создало из обезьяны человека.
Впрочем, и этот гипотетический тезис не умаливает знания неизбежного конца.
Зато он ЕСТЬ новое, позволяющее и мне его иметь, любить и жить с ним. А это уже не «Фи»!..
Философские творения, как и жизнь, имеют конец, хотя не все философы-творцы это признают и пытаются создавать такое содержание, которое по их замыслу гарантировало бы творению вечное существование.
Многие творения, действительно, не кончаются, а продляются в жизнетворчестве мыслителя; вместе с тем, они все равно имеют предел — смерть их создателя. Исключение составляют только герменевтические интерпретации, так как их субъектом является не отдельное Я, а некая амфигиперальная реальность, распыленная во времени на множество историко-философских единиц. (Глава 28).
Если говорить о текстах, то их всеединство неминуемо включает в себя смерть (Глава 30), которая реализуется, помимо знакового (Буквенного) окончания, еще и в жизнемыслительном финале. Последний субъективно фиксируется творцом в виде тезиса: «я все сказал».
Итак, Я ВСЕ СКАЗАЛ. Мне больше нечего сказать. Естественно, не выходя за парадигму настоящих вариаций. А посему мой разум отходит осваивать новые горизонты.
Ученые критики, пожалуй, воскликнут: «Да ты толком ничего не сказал-то!». И, может быть, будут правы.
Но, тем не менее, я ТАК прожил отрезок моей жизни. Я ТАК оформил в тезисы мою жизнь-искусство. В творчестве я хоронил себя и, следовательно, достигал необходимой свободы и независимости (Глава 25). Я ТАК познал истину бытия и смерти, социума и философии.
«А уж социум здесь причем?» — вновь удивятся критики, будто заранее зная, что и как нужно говорить о социуме.
Если заранее знать, то стоит ли философствовать, а если не знать, то надо быть готовым к неожиданностям. Больше того. Сущность философии, как раз в том и заключается, чтобы производить на свет нечто абсолютно новое, возвышающееся над бытующим сознанием эпохи.
Философское открытие подобно умиранию одного и рождению другого. Вот-вот рожденное еще не входит и не может входить в стереотипы и идеи массового сознания (пусть то даже полно претензий на философскую форму) и только потому, что его там нет до появления, но и потому, что само массовое сознание умирает для него в момент рождения. (Глава 32).
Это принцип, — он действует и в обратную сторону. Если в творении обнаружено то, что безболезненно воспринимается публикой, значит оно — все, что угодно, возможно даже религия, искусство или наука, только не философия. Философия — это то, что само из себя невозможным способом извывертывает истину.
На что ориентируется современное общественное сознание под флагом философии? На то, чтобы много, толково, умно, скоро говорить о политике, о социуме, о прошлом, о человеке, о новом мышлении и т. д. и т. п. Сколько здесь еще нерешенных проблем! Да и жизнь подпирает.
Однако, как ни парадоксально, истина лежит сверх и даже вне данной необузданной предзаданности. Истина в том, как не поддаться этому напору бытия и схватить нечто, обходящее возможности течения. Зацепиться за берег и почувствовать под ногами почву. Как говорит поэт:
Где эти заводи? Где эта пристань?
Чтоб оградою берег скалистый,
Чтобы на узкой полоске песка
Канула в лету тоска…
Средство одно — любовь. И я любил, и творил, и каждым тезисом, каждой буквой творения изливал и утверждал окрест себя любовь. В какие-то секунды достигал даже пика амфигиперального блаженства, а именно тогда, когда моя творческая воля отождествлялась с извывертывающейся самостью. (Глава 31).
И все же я не знаю, содержится ли в том, что я сотворил и выпустил в мир, это «сверх», это «глубже», это «вне» посюстороннего, причастное к истине. Творцу не дано знать цену своему творению, — это прерогатива истории. Невозможно изнутри определить, какая часть и во что прорастает после конца целого.