Из комсомола их исключили, из универа исключили.
Батя домой приходит, где-то через неделю, и говорит:
— Сумасшедшие какие-то. Подкоп в Мюнхен решили рыть по заданию Сахарова. А ещё академик, бомбу изобрел… Подкоп в Мюнхен, — батя покачал головой.
Дальше представим вехи моего микромира реестром побыстрей, потому что россказни уже поднадаедывают. Реестром:
«В датском королевстве что-то всё не так, как надо», — подумал я.
На трибуне под памятником Ленину, какие-то ребята с испанской грустью написали «СВОБОДУ ПОЛИТЗАКЛЮЧЁ».
Я решил удрать за кордон через финскую границу и стал учить финский язык.
Миха Смирнов с Синициным решили мотануть туда вместе со мной.
Позин посоветовал мне мотануть через финскую границу на дельтаплане — мол, не засекут.
Миха и Синицын передумали мотать туда со мной, оба женились.
Я решил вместо финского выучить хотя бы английский: «Ду ю спик инглиш» и т. д. Я решил поступить на романо-германское отделение в Латвийский университет. «Пуа пронансиэйшин», — говорит он, экзаменатор, мне. Но я в море покупался, в Юрмалу съездил, пожил за дешево в общаге и познакомился с Игорем Гергенредером, студентом-журналистом из Казани. Семь лет мы были с ним потом «не разлей вода». «Кто твой идеал?» — спрашиваю я Игоря. Он отвечает: «Йозеф Штраус, ХДС-ХСС». «Но он же правый!» — я удивляюсь, как у такого умного, нонконформичного и контрсуггестивного человек, как Игорь, может быть идеалом правый. «Так это же и хорошо, что правый!» — говорит Игорь и объясняет, что капитализм звучит гордо.
Приезжаю домой, читаю Селинджера, Гессе, кучу книг по совету Игоря, таких, где поменьше «социализма» и побольше «капитализма».
Сеня Соловьев стихи сделал книжечкой под названием «Помыслы» и под псевдонимом Шарташский, но не юмористические, а такие незаметно вертанутые (сейчас бы всё это назвали «стёб», «стрём», «приколы», но тогда таких слов ещё не было). Например: «Звучит станок призывным басом».
У Кьеркегора прочитал такое: «Не хочу быть философом». Или: «Трудности умозрения возрастают по мере того, как приходится экзистенционально осуществлять то, о чём спекулируют». Или: «В логике не может стать никакое движение». Я, зачарованный этими цитатами, выписываю их в тетрадочку.
У Чжуан-цзы я прочитал: «Ничего не надо делать! Ведь вещи меняются сами по себе». Потом Чжуан-цзы приснилось, что он бабочка. Так здорово, так свободно закружилось голова. Явленное Дао не есть Дао. Мне показалось, что я что-то понял.
Потом я прочитал у Оскара Уайльда: «Нет ничего вреднее мышления, и люди погибают от него, как от всякой другой болезни». Или: «Избегай постоянно обосновывать. Это всегда низко, а иногда даже убедительно». Это мне понравилось сильнее даже, чем Сенины «Помыслы».
Батя принёс на несколько дней Артура Шопенгауэра «Афоризмы и максимы» с ятями, издание Суворина 1892 года. «Хотя в этом мире весьма много скверного, — острил Шопенгауэр, — самое скверное в нём есть всё-таки общество». Или: «Быть очень несчастным совсем легко, а очень счастливым не только трудно, но и совершенно невозможно». Я нарисовал его портрет акварельными красками.
В университетском киоске я купил книгу Завадской «Восток на Западе». Там говорилось, что истина вне слов, что её надо ловить без перчаток, а колеи на дороге мешают свободной мысли. Куда там социализму, даже капитализму тут было слабо, даже Иосифу Штраусу. Итого: чань-буддизм звучит гордо.
Я стал писать стишки немножко в китайском духе: «Умер Мао-Цзе-дун, плачут рабочие и крестьяне земли всей».
Потом стал писать стишки немножко в китайско-японском духе:
Малахольная нежность
Снова нынче не в моде.
Значит плохи дела мои,
Ой как плохи.
Я другою манерой
Любить не владею,
Не имею, не умею.
Пытался, старался,
Но аз есмь —
Майский дождик.
Пистолетик-дружочек,
Дай тебя поцелую.
Миленький, единственный,
Где ты спрятался.
Эдакий фальшивый Пьеро получался в моих стихах. Я пытался, чтобы получалось неуловимо и естественно и ещё как-то, одним словом, по-китайски:
Просил простить
за что-то.
Бегущая вода
бежала.
Хотел чего-то
подарить.
Глаголу «полюбить»
синонимы искал.
Не находил.
Молчал.
Ручей бежал.
— Не плачь.
Таким образом снималась бинарная ситуация. Но особенно сильно снималась бинарная ситуация (то есть, паранойно-политическое настроение со скучными или тоскливыми или просто занудными как речи на партсъездах мыслями) в рассказиках, как мне объясняли, напоминающими Хармса. За то, что я напоминаю Хармса, я его очень полюбил, хотя мне кажется, он и не очень-то всё это напоминает.
Вкрапляем, стало быть, в наше эссе рассказик тех времен, который, кстати, неплохо те времена отражает.
МузЫка — любовь моя.
Один знаменитый старинный музыкант зашел как-то вечером на квартиру к своему приятелю, тоже очень знаменитому старинному музыканту. Но хозяина дома не оказалось, и музыкант решил подождать приятеля, пока он вернётся.
Гость уселся на диванчик, что стоял между камином и клавесином, и предался разного рода раздумьям. Над диванчиком висели гобелены, а на камине стояли канделябры. Наставленная в комнате мебель как нельзя лучше располагала к разного рода мыслям. Думал же он о том, какая же он, тот другой музыкант, сволочь, что так долго не приходит.
Наконец, хозяин пришел. Увидев своего друга, он несказанно обрадовался и крикнул ему навстречу:
— Как я тебя рад видеть, дружище! — он радушно обнял его и, подмигнув, сказал:
— Сейчас мы с тобой чего-нибудь найдём.
Музыкант достал из серванта бутылочку сухого, и они принялись её попивать, болтая о том о сём.
— Сейчас я тебе покажу, дружище, одного совершенно бессмертного кадра. Ты только послушай. Усохнешь! Конец всему. Балдежь! Я приторчал. — при этом он подошел к окну и, высунувшись в форточку, крикнул:
— Шеф! Давай заходи.
Через минуту в комнату зашел старинный музыкант, но уже не знаменитый, а совершенно слепой и совсем бездарный. В руках у него были скрЫпка и смычок. Проходя по комнате, он непроизвольно ткнул смычком в глаз пришедшему в гости музыканту, так как был слепой и совсем ничего не видел.
«Сволочь!» — подумал пострадавший.
— Играй же, дружище! — весело крикнул молодой музыкант.
И слепец заиграл свою музыку. Музыка была балдежной. Доиграв, слепец получил монету и удалился.
— Ну? — спросил хозяин гостя.
— Иди ты в… (в рукописи ругательское слово)! — ответил ему гость.
— Надо бы ещё выпить! — воскликнул хозяин.
— Не откажусь, — сказал гость.
Молодой музыкант полез в рояль, где у него ещё давно была припрятана бутылочка винца. Некоторое время спустя он вытащил её оттуда.
— Пуста, черт возьми! — удрученно сообщил он. Он побулькал бутылкой — на донышке оставалось один-два глотка. Музыкант в мгновение ока вылил их себе в рот и крякнул:
— Ах! Жаль, что кончилось.
— Как! — удивленно воскликнул гость. — Ты выпил без меня?
— Да тут же совсем ничего осталось, — хотел было его успокоить приятель-музыкант.
Но не тут-то было.
Гость бросился на хозяина с криком:
— Получай, … (в рукописи ругательское слово)! — ударил его кулаком в висок.
Музыкант упал замертво. Оставшийся музыкант посмотрел на своего бывшего друга и подумал:
— Неужто я не гений?
Того убитого музыканта звали Моцарт. Да, да! Тот самый Моцарт. Не тот ли Моцарт, спросите вы меня, милейший читатель, что написал полонез Огинского? Нет, — отвечу я вам, — этот Моцарт не писал полонезы, но он тоже был очень талантливый и написал много разной музыки.
Я пописывал такие безобидные рассказики, помогавшие забыться и на мгновенье выскочить из бинарных оппозиций социума, простите за заумность. Другим способом разрядки были поездки в лес. Тоже в своём роде «бзик». Особенно меня заклинивали путешествие на плотах. Два раза мы прокатились по Чусовой с Андрюсом и Колей, других два раза по Исети. Первый раз с Сеней сделали плот из осиновых коряг, сдвинули плот в воду еле-еле, но когда сами на него запрыгнули, он осел, и Сеня как закричит: «Я ещё не испытал подлинной настоящей любви! Назад!»
— Как у Тургенева? — спрашиваю.
— Назад! Тонем! — Сеня заругался, пришлось вылазить на берег.
А второй раз уже с Андрюсом и ещё одним парнем километр проплыли и бац — плотина, стырили старую лодку и поплыли на ней. Один рулит, двое воду вычерпывают. Через каждые полкилометра пороги, но мы их как-то проскакивали, но один всё же не проскочили, некоторые вещи Андрюс вытащил, а некоторые потонули. У меня одна пила осталась.
Острые чувства вызывали ещё «вражеские голоса»: «Би-Би-Си», «Немецкая волна», «Голос Америки». Например, как-то передали отрывок из Солженицына «Ленин в Цюрихе». Ленин сидел, пил чай, вдруг приходит эмигрант-социалист из евреев в гости и сообщает: «В России революция».
— Откуда взял?
— Из газет.
— Из каких газет? — спрашивает Владимир Ильич, а Надежда Константиновна масло на хлеб ему намазывает и поддакивает:
— Да, да! Про какие такие газеты вы нам имеете ввиду?
Владимир Ильич насупился: молчи, мол, женщина.
— Из немецких газет, Владимир Ильич.
— Ах из немецких, — Владимир Ильич отмахнулся насмешливо. — Немецкие газеты всё врут, милостивый государь.
Но вечером забежал Троцкий:
— Общий привет! Я на секундочку! Еду в Россию! Там революция.
Тут Владимир Ильич заволновался: «Скорее в Россию! Хоть на пароходе, хоть на аэроплане! А не то Троцкий опередит и возглавит революцию».
Я от души хохотал, разгоняя таким образом скуку. Но однажды приходит прилично одетый гладенький, сытенький молодой человек и представляется: