Разворошила певица своим голосом давно остывший пепел прошлого, и оказалось, что там, под серым слоем, еще угольки теплятся, мигают, вспыхивают и выхватывают, как из темноты, старую ветлу, девичье лицо с блестящими глазами, распущенную косу…
– В гробу, Семен Лександрыч, карманов нету. Слышь меня? – Чуркин повертел в руках серебряную вилку и осторожно, неслышно положил ее на крахмальную скатерть.
– Ты к чему это говоришь? – спросил Естифеев.
– К тому и говорю – нет карманов в домовине, – Чуркин вздохнул и замолчал, будто на ключ закрылся. Естифеев с расспросами вязаться к нему не стал, и просидели они, больше не сказав ни слова, до самого конца, до тех пор, когда Арину, уже за полночь, наконец-то, едва-едва, отпустили с подмостков.
Все вскочили из-за столиков, хлопали, кричали, провожая ее, а она шла от подмостков к выходу, также степенно и величаво, медленно поворачивала голову направо и налево, и на ее бледном лице, бледном даже сквозь румяна, теплилась снисходительная, усталая улыбка.
«Как царица ходит, – подумал Естифеев, и неосознанная тревога ворохнулась, уколола, будто шилом: – норов-то так и прет, как бы нам не просчитаться с этой певуньей…»
Подумал, и все чувства, которые владели им, пока он слушал Арину, улетели бесследно, словно их выдуло внезапным порывом ветра. Одолели привычные думы, и одна из них, главная, о том, как спроворить дело с высоким железнодорожным чином, прибывающим из столицы. Как бы не промахнуться, как бы не оплошать, а так слепить, чтобы игрушечка получилась – любо-дорого.
На этот раз они с Чуркиным в ресторане не задержались, попрощались торопливо и разъехались по домам, даже водочки, как раньше, не выпили. И всю дорогу, а затем и дома, пока не уснул, не покидало Естифеева чувство тревоги, возникшее у него, когда он увидел, совсем рядом, проходящую мимо Арину Буранову. «Чует мое сердце – бабенка с перцем, надо ухо востро держать».
С этой мыслью он и уснул.
Сама же Арина Буранова, о которой думал, засыпая, Естифеев, от души веселилась и целовала в носы, поочередно, то Сухова, то Благинина, выражая таким образом благодарность за их замечательный аккомпанемент. Ласточка суетилась возле стола, ахала и охала, не зная, куда и каким образом расставить кушанья. Их подали из ресторана прямо в номер в таком количестве, что хватило бы не только на труппу, а на целую роту голодных солдат.
– И, заметьте, Арина Васильевна, за сие иргитское изобилие с нас не взяли ни единой копеечки. Все исключительно за счет заведения, так сказать, от щедрот благодарных слушателей, – Черногорин стоял у стола, на котором палец некуда было поставить, и ерничал по своему обыкновению, потому что пребывал в самом прекрасном расположении духа, – теперь я абсолютно спокоен за наше будущее и уверен, что на кусок хлеба мы всегда заработаем.
Арина в ответ смеялась и говорила, что Яков Сергеевич, дорогой ее антрепренер, от простого кусочка хлеба давно отвык и сухая корка ему в рот не полезет.
– Совершенно верно, Арина Васильевна! – Черногорин ловко ухватил за горлышко длинную бутылку с вином и вытащил пробку. – Как гласит народная мудрость, сухая крошка – или ложка? – впрочем, неважно, рот дерет. Поэтому предлагаю выпить за наше дальнейшее процветание и благополучие!
Дружно звякнули фужеры, все принялись закусывать, и вскоре за столом царило настоящее, неподдельное веселье, когда души всех были открыты настежь, как окна в номере.
– И вот представьте себе, дорогие мои и уважаемые, – отвалившись на спинку стула и закуривая папироску, начал свою очередную бухтину Благинин, прищуривая глаза от удовольствия и предвкушая, чем он сейчас порадует слушателей, – представьте себе – сидят два старовера, Иванов и Сидоров. Мужики крупные, серьезные, бороды до пупа – лишнего слова не промолвят. А сидят они после бани. Напарились, намылись, души благостны и тихи. Опрокинули по рюмочке, помолчали с полчасика, и Иванов говорит: хорошо! Капусткой похрустели, огурчика откусили, полотенчиками пот с лобиков вытерли и еще по одной ахнули. Снова закусили, помолчали с полчасика, и Сидоров вдруг заявляет: да не совсем хорошо… Снова выпили, капусткой-огурчиком похрустели, помолчали, Иванов интересуется: а чего нехорошо-то, брат Сидоров? Еще раз выпили, похрустели-помолчали, и Сидоров отвечает: да то нехорошо, что ты с моей бабой спишь. Плеснули еще из четверти по стаканам, выпили, капусткой-огурчиками зажевали, и Иванов жалуется: вам, Сидоровы, никогда не угодишь, ей – хорошо, тебе – плохо…
– И все-то у тебя, Благинин, одна похабень на языке, – сердито выговорила Ласточка, убирая от него пустую тарелку и заменяя ее новой – полной по самые края, – взял бы хоть один раз и рассказал бы что-нибудь душевное, для сердца приятное!
Благинин откинулся на спинку стула и, продолжая попыхивать папироской, подмигнул блестящим, хитрым глазом:
– Непременно расскажу, Ласточка, непременно, но в следующий раз, когда охватит меня сентиментальное настроение, а сегодня хочу поведать иную историю, весьма забавную, случившуюся только что. Вышел я из гостиницы перед выступлением, чтобы покурить на свежем воздухе, фланирую туда-сюда, и вдруг является передо мной странное видение: совсем маленький, крохотный человечек, вот такого роста, никак не больше, а на плече у него сидит ворона. Не чучело, а – живая, самая настоящая. И начинает этот человечек рассказывать мне, как его обокрали и украли эту самую ворону и оракул Мартына Задеки, по которому он гадал. Долго повествовал, с подробностями, я их опускаю, а затем подает мне бумажный кулечек с орехами и просит, чтобы я передал его белой голубке, которая поет ангельским голосом. Я так понял, что гостинчик этот предназначен нашей многоуважаемой Арине Васильевне – такого презента и такого почитателя еще не встречал… И вот думаю…
– Где? – Арина вскочила со стула и нечаянно опрокинула, задев рукой, тарелку, которая с грохотом упала на пол и раскололась.
– Что – где? – не понял Благинин.
– Где этот кулечек? Почему молчал? Почему не сказал? – Арина почти кричала, и Благинин, растерявшийся от ее напора, тоже вскочил со стула, смущенно забормотал:
– Да я… Ну, чудак орешки принес… Я без внимания… А кулечек в номере у меня, сейчас доставлю… Я их даже не щелкал, у меня зубы плохие…
– Неси! Сюда неси! – Арина даже ногой топнула от нетерпения.
Благинин выметнулся за двери. Скоро вернулся, запыхавшись, и протянул Арине маленький кулечек, склеенный из зеленой бумаги, в который насыпаны были кедровые орешки. Арина нетерпеливо стала разворачивать его, дернула неосторожно, надорвала тонкую бумагу – орешки весело рассыпались по ковру. Она смотрела на них, даже не пытаясь собрать, и шептала, едва различимо, вздрагивающим голосом:
– Это же от Глаши гостинец… Яков, ты понимаешь – от Глаши… Значит, она помнит! Помнит! Почему же она не хочет меня признать? Почему?!
Черногорин перешагнул через ковер, чтобы не наступить на рассыпанные орешки, молча обнял Арину за плечи, и она уткнулась ему в грудь лицом, как маленькая девочка, которую очень сильно обидели, и она хочет, чтобы ее утешили и пожалели.
4
Всю ночь провела без сна Марья Ивановна, металась, не зная, что ей делать, порывалась куда-то бежать, но опять же не знала – куда? Голова шла кругом. Выскакивала из флигелька за ограду, всматривалась в темную и пустую улицу, ожидала, что вот появится сейчас Поликарп Андреевич с дочками, она их отругает, как следует, от всего сердитого сердца, все им, бестолковым, выскажет, а после успокоится и узнает – по какой причине и где они так долго ездили. И наладится жизнь, войдет в свою обычную колею, останется лишь в памяти досадное недоразумение, о котором можно будет после вспоминать с легким смешком.
Да только не получалось вот так, с благополучным исходом… Восток уже синел, занималось утро, по-летнему раннее, по улице поползли подводы, заспешили люди, направляясь к Ярмарочной площади, но сколько ни всматривалась Марья Ивановна целым своим глазом – напрасно. Нигде не замаячили Поликарп Иванович с Еленой и Клавдией. Чужие люди проходили мимо, и даже внимания не обращали на бабу, одиноко стоящую у тесовых ворот.
Откуда им было знать, какая причина вытолкнула ее в ранний час на улицу…
Марья Ивановна вернулась во флигелек, глянула на беззаботно разметавшуюся во сне младшенькую Дарью и едва сдержала себя, чтобы не завыть в полный голос. Сердцем почуяла она после бессонной ночи, что случилась беда – настоящая беда, без всякого подмеса. И еще поняла, что надеяться на благополучный исход и ждать его, сложив руки, совсем не следует.
Вышла из флигелька и прямиком – к алпатовскому дому. Поднялась на высокое крыльцо и решительно постучала в двери. Ночью будить хозяев она не насмелилась, а сейчас, отчаявшись, готова была стучаться в любые двери.
На стук долго не отзывались. Наконец брякнул засов и вышагнул на крыльцо сам Алпатов, одетый в серую тройку, на голове красовался картуз, в руке держал маленький чемоданчик с блестящими застежками – не иначе, как собрался отправиться в дальнюю поездку. Увидев перед собой Марью Ивановну, нахмурился, спросил недовольным голосом:
– Чего в такую рань, петухи еще не пели?
Марья Ивановна, не сдвинувшись с места и не давая ходу Алпатову, выложила свою беду и стала просить о помощи.
– Да чем же я тебе помогу, голубушка? – Алпатов переложил чемоданчик из одной руки в другую и поморщился, видно было, что не желает он слушать причитания и жалобы Марьи Ивановны, совсем не ко времени оказалась растрепанная и заплаканная бабенка у него на дороге. – Ступай в полицию, пусть они ищут.
– Да где ж та полиция! Я и знать не знаю!
– Спросишь у людей – подскажут. А мне – некогда, по делам тороплюсь.
– Арсений Кондратьич, какая муха тебя укусила? Будто чужой! – Марья Ивановна всплеснула руками и от удивления даже отступила чуть в сторону.
– Не помню я, чтоб мы роднились! Сказал – некогда! – Алпатов бочком проскользнул мимо, дробно состукал каблуками, спускаясь с крыльца, и нырнул в калитку, за которой, как успела увидеть Марья Ивановна, его уже дожидалась легкая коляска. Ездовой, сидевший на облучке, негромко свистнул, хлопнул вожжами, и коляска укатила неслышно, даже пыль за собой не подняла – будто ветром сдуло.