Несравненная — страница 51 из 71

– Ну и ладно, пусть рыбачат, – легко согласилась Арина.

И запела…

14

Через два дня, рано утром, «труппа трупов» покидала гостеприимную Колыбельку. Все семейство Гуляевых, в полном составе, провожало гостей до самой околицы. Там, прежде, чем расцеловаться, Марья Ивановна поклонилась и поблагодарила Арину:

– Спасибо тебе, родненькая, за все спасибо. И за песни, и за душу. Светлая она у тебя.

В это самое время прибыли, чтобы попрощаться, Голутвин и Николай Дуга. Полковник долго и церемонно целовал Арине руку, говорил торжественные слова, а Николай стоял чуть в стороне и отводил взгляд, словно не желал смотреть на происходящее. Арина сама подошла к нему, опустила руки на плечи, сказала негромко:

– Прощай, Николай Григорьевич. Не забывай меня, помни, что названая сестричка у тебя есть. Будешь помнить?

Николай молча кивнул, от волнения у него даже слов не нашлось. Арина нежно притянула его к себе и расцеловала. Полковник Голутвин поправил на голове фуражку и удивленно крякнул, будто селезень на болоте.

Долго прощались, душевно, и после, когда уже отъехали далеко от околицы, Арина все оглядывалась назад и взмахивала рукой, а сердце щемило от грусти, потому что расставаться ей не хотелось.

Всю дорогу она молчала, и только уже на подъезде к Иргиту, когда замаячила с правой стороны макушка горы Пушистой, подала голос:

– Лиходей, заверни к яме, – повернулась к Черногорину, который сидел рядом, и пояснила: – Я с Глашей хочу попрощаться, завтра уже некогда будет.

– Зачем? Арина, не рви себе сердце! Оставь беднягу в покое! Не надо туда ездить! Не надо!

– Я же сказала – поехали!

Черногорин замолчал и сердито отвернулся.

Придержав коней возле крайних валунов, Лиходей остановился. Дальше, на коляске, хода уже не было. Арина спустилась на землю, пошла, почти побежала торопливым шагом, огибая замшелые валуны, а в памяти у нее громко и отчетливо словно заново наяву раздался глухой хлопок. «Глаша!» – будто искра проскочила. Арина выскочила на поляну и замерла, словно ударилась с разгона о невидимую стену.

Ямы не было.

Лежала вместо нее рыхлая, обвалившаяся земля, уже подсушенная поверху солнцем, и по земле этой медленно бродила, нарезая невидимые круги, Чернуха, оттопырив на сторону здоровое крыло и оставляя лапами на суглинке густые следы, которые сливались в непонятный рисунок. Увидев Арину, бегущую к ней, Чернуха не испугалась, только замедлила свое движение и беззвучно разинула клюв.

– Гла-а-а-ша!

Никто не отозвался на этот крик, даже Чернуха. Арина обессиленно опустилась на колени и еще раз, уже совсем тихо, почти неразличимо, повторила:

– Глаша…

Она сразу поняла, что здесь случилось и что означал тот хлопок, который все слышали в памятный вечер. Но почему же она тогда не догадалась, почему?!

Чьи-то руки осторожно подняли ее с колен. Арина обернулась – Филипп. Как он здесь оказался?

– Филя… Она, она же там, под землей, осталась… Ее вырыть надо…

– Не надо, не надо ее тревожить, Арина Васильевна… Вот отпеть по-православному… Я уже и за батюшкой послал, скоро должен приехать…

Они отошли чуть в сторону, присели на деревянную колоду, и долго молчали, глядя на Чернуху, которая без устали продолжала кружить, оставляя на суглинке следы своих лап.

– Птицы, они чуткие, а вороны особенно, – тихо и раздумчиво говорил Филипп, – вот и почуяла, как земля зашевелилась, успела выскочить… Я ведь тебя не послушался, Арина Васильевна, приходил сюда, еду приносил. Да только напрасно – не признала она меня, ругалась, лопатой замахивалась… А еду выбрасывала.

– К докторам ее надо было отвезти, какая же я глупая, сразу надо было отвезти!

– Все равно бы не помогло. Я узнавал – лечили ее в скорбном доме, я и к доктору съездил, расспрашивал. Доктор ученых слов наговорил, я их и не запомнил, а напоследок по-русски, ясно высказался – не трогайте ее и не лезьте к ней. Я и не ходил до сегодняшнего дня. А сегодня вот пришел, взглянуть хотел… Что-то батюшка долго не едет, давно уже жду.

Филипп замолчал, и они продолжали сидеть на колоде, не сказав больше ни одного слова. Появился на краю поляны Черногорин, увидел обвалившуюся яму, все понял и ушел, растерянно разводя перед собой вздрагивающими руками.

Пожилой, суровый батюшка приехал не скоро. Сопровождал его совсем молоденький дьячок, у которого еще и бородка не отросла – торчали на подбородке в разные стороны редкие волоски. Но пел он очень старательно, видно было, что душу вкладывает. Арина подпевала ему – «со святыми упокой» – и голос у нее дрожал и обрывался.

Закончив обряд, священник с дьячком уехали, а Филипп с Ариной, оставшись, снова сидели на колоде и молчали. Да и что они могли сказать друг другу в эти горькие минуты? Чернуха, не уставая, все ходила и ходила кругами по сухому суглинку, изредка взмахивая здоровым крылом, будто хотела взлететь.

В Иргит вернулись уже на исходе дня. По дороге Арина сказала Черногорину, как о деле решенном:

– Яков Сергеевич, ты деньги отдай мне.

– Какие деньги? – не понял Черногорин.

– Деньги, которые ты содрал с членов Ярмарочного комитета за мое выступление у Пушистой. И будь уж таким ласковым, все до копеечки отдай.

– Что-то я не совсем тебя понимаю, Арина Васильевна…

– И не трудись, чтобы понимать. Отдай деньги и все. Даже гривенника из них не желаю на себя потратить. Я их все Филиппу вручу, пусть он часовню поставит, там, возле горы, где Глаша… Понимаешь меня? И не вздумай возражать!

Черногорин возражать не стал. Когда приехали в гостиницу, он принес деньги в номер Арины и выложил их на стол:

– Вот, как ты сказала, все до копеечки…

– Филипп, забери их, поставишь на эти деньги часовню в память о Глаше. Там, возле горы… Просьба у меня такая к тебе, не откажи… Что ты стоишь, забирай.

Действительно, Филипп стоял посреди номера, словно не решаясь подойти к столу, смотрел под ноги, на носки своих новых сапог, и молчал. Затем, что-то решив для себя, сказал:

– Их надо Никифорову передать, пусть он часовню ставит.

– А почему не ты? Что случилось, Филипп?

– Да ничего не случилось, Арина Васильевна. Не буду я здесь жить, в другие края подамся. А Никифоров – мужик честный, все сделает, как надо. Сегодня же пойду и деньги ему передам. Поставит он часовню, не беспокойтесь.

– Что-то я не совсем тебя понимаю, любезный, – вмешался Черногорин, – появляешься ты всякий раз, как снег на голову, и всякий раз у тебя в запасе фокус новый, как у циркового… В эту, как ее, в Колыбельку-то мы зачем ездили? Проветриться? Или по другой причине нас посылал?

– Посылал, Яков Сергеевич, чтобы неприятностей каких не случилось. Вот их и не случилось. Теперь мне спокойнее.

– А что ты нового узнал? – не успокаивался Черногорин. – Обещал все разузнать.

– И нового ничего не узнал, – вздохнул Филипп, – а раз не узнал, значит, все по-старому остается. Вот и будем радоваться, что по-старому.

– Так ничего и не узнал? – еще раз уточнил Черногорин.

Словно не расслышав вопроса, Филипп сдвинулся с места, подошел к столу, взял деньги, распихал их по карманам и, отойдя к порогу, низко поклонился:

– Прощай, Арина Васильевна, не знаю, доведется ли еще свидеться. Дай Бог добра и удачи. И вы, Яков Сергеевич, прощайте, не поминайте лихом.

– Подожди, Филипп!

– Все я сказал, Арина Васильевна. А долгие проводы – лишние слезы. Прощайте.

И он торопливо, не оглядываясь, выскочил из номера, будто боялся, что за ним устроят погоню.

Черногорин закрыл за ним двери, развел руками:

– Странный какой-то…

Арина не отозвалась. Она и сама видела, что с Филиппом творится что-то непонятное, но не будешь же его догонять и расспрашивать. Да и некогда уже было – до последнего иргитского выступления в ресторане пассажа оставалось совсем мало времени. Ласточка притащила отглаженное платье, и Арина торопливо начала одеваться для выхода.

15

Она пела и никого перед собой не видела. Никого и ничего. Ни пышного ресторанного зала, ни ярких люстр, ни столов, ни людей, сидящих за ними и слушающих ее голос, – словно переломилось зрение и являлись перед глазами, как наяву, то улыбчивая девушка с толстой косой, перекинутой через плечо, то ворона, кругами топчущая подсохший суглинок, то растрепанные и свалявшиеся космы страшной женщины, которая когда-то была милой и ласковой Глашей.

Горе от непоправимости и неизбежности всего, что случилось и чему не смогла она помешать, ни тогда, ни теперь, захлестывало без остатка, и выход этому горю оставался лишь один – в песнях. Словно невидимые волны выхлестывались они в зал, бились в стены и в людские души и пробивали их навылет. Скоро уже ни единого стука вилки или ножа не слышалось, ни единого шепотка, даже вездесущие и проворные официанты замерли и не шевелились, будто ноги им приколотили к полу.

Это были поминки по невинно загубленным душам, отлетевшим с грешной земли в неведомые дали и выси и, может быть, только там обретшие наконец покой и умиротворение.

Всех своих родных, которые оставили ее одну в огромном и холодном мире, оплакивала в этот вечер Арина и впервые, пожалуй, не думала о тех, кто ее слушает. Кто захочет – услышит.

И слышали ее все.

В этот раз она уходила с подмостков не по-царски, неторопливо, а быстрым и неровным шагом, не оглядываясь, желая лишь одного – поскорее оказаться в своем номере и остаться там одной, чтобы без оглядки взвыть в голос, как воют на похоронах деревенские бабы.

Но одну ее не оставили. Хлопотливая Ласточка накрыла ужин, позвала Благинина с Суховым, и они втроем пытались завести разговоры, вовлечь в них Арину, твердили наперебой о предстоящем отъезде и о том, что гастроли в Иргит оказались удачными и что теперь, по возвращении в Москву, не грех будет и отдохнуть… Даже Сухов, обычно молчаливый и редко когда ронявший лишнее слово, начал вдруг невнятно, ни к селу ни к городу, рассказывать, какого большого окуня он поймал в речке возле Колыбельки. Разговоры эти прервал Черногорин, появившись в номере с маленькой коробочкой, обтянутой синим бархатом. Положил ее перед Ариной на стол, раздумчиво, без обычного ехидства, сказал: