Несравненная — страница 62 из 71

или в покое. Но Черногорин в этот вечер оставлять ее в покое явно не желал, и настоял, несмотря на все возражения, на своем – через час они уже мчались на легкой пролетке в загородный ресторан, где любили бывать, когда выдавался свободный вечер, и где их хорошо знали, принимая, как добрых знакомых.

На летней веранде ресторана, увитой плющом, было прохладно после долгих дождей, но Арина наотрез отказалась идти в зал, где царило шумное многолюдье, и они заняли с Черногориным столик в самом дальнем углу, куда едва доставал свет фонаря. И так оказалось хорошо и душевно сидеть в полутьме, пить вино и неспешно, никуда не торопясь, разговаривать, что Арина поблагодарила Черногорина за его настойчивость и добавила:

– Места себе найти не могу, Яков Сергеевич, душа трепещет, как листочек, неужели беда с Иваном Михайловичем приключилась…

– Я, конечно, прошу прощения, уважаемая Арина Васильевна, но рассуждаешь ты, как деревенская баба! Ты мне еще про сон какой-нибудь расскажи, про вещий! Беду заранее угадывать – дело глупое, я бы даже сказал, дурацкое!

– И все у тебя, Яков Сергеевич, по полочкам разложено, и все ты наперед ведаешь, да только… Я и есть деревенская баба, глупая, как ты говоришь, и про сон тебе могу рассказать, правда, не сон, а так, вспомнилось, будто наяву… Да только не буду я тебе рассказывать, все равно ничему не веришь!

– Вот это правильное решение, не надо мне ничего рассказывать, а давай-ка, лучше с тобой помолчим. Вечер-то, какой чудный…

Вечер действительно стоял чудный. Но вдоволь полюбоваться его красотами не довелось. Неслышно появился возле столика молодой, расторопный официант, рассыпался в извинениях и сообщил: господа, числом четверо, сидящие в зале, видели, как Арина с Черногориным проходили на веранду, знаменитую певицу узнали и теперь просят разрешения, чтобы представиться и засвидетельствовать свое восхищение несравненным талантом.

– Передай им, братец, что у Арины Васильевны мигрень и она нижайше просит, чтобы ее не беспокоили.

– Они еще сказали… – заторопился официант.

– Мигрень и нижайшая просьба – не беспокоить! – Черногорин строго посмотрел на официанта и добавил: – Должны же люди когда-то отдыхать по-человечески, чтобы никто не беспокоил. Понимаешь?

Официант все-таки попытался, что-то сказать, но Черногорин поднял руку, и он быстро, бесшумно исчез.

Арина смотрела в небольшой просвет, который открывался перед ней между густыми плетями плюща, видела посветлевшее небо, очищенное от туч, и яркие, спелые звезды, на которые хотелось смотреть, не отрываясь, до бесконечности – только бы избавиться от сосущей тревоги, властно сжимающей сердце. Черногорин, чутко понимая, что лучше ее сейчас не трогать и ни о чем не спрашивать, помалкивал и прихлебывал вино из бокала.

И тут снова появился официант. В каждой руке у него было по большой корзине цветов. Он поставил их на пол, рядом со столиком, снова рассыпался в извинениях и доложил:

– Это те господа, Арина Васильевна, в знак признательности вам преподносят. Специально извозчика в город посылали. Огорчились, что вы не в здравии, и надеются, что цветы примите.

– Передай им от Арины Васильевны низкий поклон и благодарность, – Черногорин стойко продолжал охранять покой несравненной.

Но сама Арина, глядя на цветы, рассеянно спросила:

– Это что же за господа такие, настойчивые?

– Студенты они, Арина Васильевна, в вольноперы недавно записались, а завтра вечером, как я понял, на войну уезжают. И на концерте вчера у вас были.

– На войну, говоришь… Зови их сюда, братец. Зови, зови!

И четверо вольноопределяющихся в новенькой, не обмятой еще форме, слегка смущенные, предстали на веранде, перед столиком, за которым сидела известная певица, и они смотрели на нее с нескрываемым обожанием. Все четверо были молоды и красивы, словно вышагнули с яркой, цветной картинки; когда художник рисовал эту картинку, не пожалел ни красок, ни времени – даже маленькой грубой черты, даже намека на нее не проскальзывало в лицах, столь они были совершенны. Арина невольно залюбовалась. Смотрела на них и улыбалась, а затем спросила:

– И чем же обязана, уважаемые господа?

Один из них, стоявший с краю, вышагнул чуть вперед, виновато склонил голову и, продолжая смущаться, даже румянец на щеках выступил, звонко заговорил:

– Просим простить нас, Арина Васильевна, за назойливость, не обижайтесь…

– Да не обижаюсь я, миленький, а спрашиваю – чем обязана?

Вольнопер сделал еще один шаг вперед и в руке у него тускло блеснул золотым обрезом маленький блокнот, он положил его на край столика, рядом – такой же маленький карандаш с тонким медным наконечником, и попросил:

– Напишите нам добрые слова, Арина Васильевна, мы будем вам очень признательны и благодарны. Мы завтра на Дальний Восток уезжаем, а еще сказать должен, что мы перед вашим талантом преклоняемся. Вашим голосом вся Россия поет…

Ничего в своей жизни не умела Арина делать наполовину, всегда у нее было на разрыв: либо – все, либо – ничего. Порывисто вскочила из-за столика, по очереди обняла и расцеловала каждого из четверых друзей и для каждого на отдельном листке блокнота написала: «Вернитесь живыми! Пусть Бог хранит». Обернулась, нашла взглядом официанта, стоящего в стороне, нетерпеливо приказала:

– А ты, братец, чего припух?! Бокалы неси господам военным, я с ними выпить желаю!

И, усадив всех за столик, чокалась с каждым, желала доброго пути и удачи, казалось со стороны, что эти юноши, которых еще полчаса назад совершенно не знала, были ей младшими братьями, и она провожала их на войну, как родных. Негромко, вполголоса, пела им, а вольноперы, слегка ошарашенные столь искренним радушием несравненной Арины Бурановой, также негромко ей подпевали. Как оказалось, весь репертуар несравненной они знали наизусть. Черногорин молчал словно отстраненный от общего действия, происходящего за столом, но не усмехался, как обычно, лицо было строгим, и смотрел он на всех с грустью.

Уезжали из загородного ресторана уже в полночь, и всю дорогу до дома Арина смеялась, вспоминая так понравившихся ей вольноперов, а возле самого дома, когда уже вышла из коляски, вздохнула и остановилась, словно запнулась на бегу о невидимую преграду:

– Ой, не к добру я смеюсь, Яков Сергеевич. Сердце дрожит… Бабье сердце чует…

Не обмануло сердце.

Зареванная Ласточка открыла дверь и, не сказав ни слова, протянула телеграмму. Текст ее был коротким, как выстрел: «Извещаем, что подполковник Петров-Мясоедов, верный Царю и Присяге, пал смертью храбрых на поле боя…»

9

Хунхузы на корточках сидели на земле, их длинные косы связаны были в один большой узел, перехваченный для надежности тонкой бечевкой. Веселый казак, стоявший над ними, пояснял:

– До того шустрые, разбойники, прямо спасу нет, землю под собой роют! Едва одолели, а веревок, чтобы всем руки вязать, у нас не имеется. Вот и придумали – косами друг к другу привязать, никуда не убегут.

На грязных, потных лицах хунхузов испуга не было, пленные, казалось, еще не поняли, что с ними произошло, и поэтому узкие глаза всех шестерых смотрели спокойно и угрюмо.

С бандами хунхузов, которые шныряли по тылам русских войск, казакам приходилось сталкиваться постоянно. Стычки эти были всегда жестокими, и пленных брали редко. А в этот раз, как рассказывал казак, хунхузов удалось загнать в топкую низину, где их лошади безнадежно завязли, и оставшиеся в живых, побросав клинки и винтовки, безоружными выбрались на твердый берег. Теперь, косами своими привязанные друг к другу, они тесным кружком сидели на земле, не обращая внимания на казаков, словно тех здесь и не было.

– Вон, ребята, сотник идет, сейчас скажет, чего с ними делать будем, – веселый казак подтянулся и кратко доложил подошедшему сотнику Дуге о том, как внезапно наткнулись на банду хунхузов и чем эта внезапная стычка закончилась.

Николай хмуро его выслушал и сразу спросил:

– А наши? Никаких следов?

– Никаких, – вздохнул казак и потупился, веселость у него с лица будто смыло. – Мы до самого моста дошли, который разрушен, но к мосту не рискнули, там японцы переправу наводят, как мураши набежали, аж черно на берегах.

– Не могли же они все погибнуть! – воскликнул Николай и сердито взглянул на казака, словно тот виноват был в том, что усиленный разъезд, посланный несколько дней назад на разведку, исчез бесследно, словно провалился под землю.

Казачий полк, оставленный в арьергарде отступающих войск, ушел накануне. Николай, выпросив разрешение командира полка Голутвина, остался со своей сотней еще на сутки, надеясь дождаться или разыскать пропавший разъезд. Но вместо разъезда казаки вернулись из поиска с пленными хунхузами, и теперь он не знал, куда их девать. Не будешь же с конвоирами отправлять в полк, когда на счету каждый человек в сотне, изрядно поредевшей в последних боях и стычках.

Сутки, отведенные Голутвиным, заканчивались. Посылать новый разъезд на поиски было уже бессмысленно. Николай глядел на хунхузов и не знал, что ему предпринять. Уходить, не дождавшись своих казаков, не хотелось, тем более, что среди них были его любимцы – братья Морозовы. Здесь, на войне, братья стали для него первой опорой, на которую он всегда мог безбоязненно положиться, и сколько уже раз так случалось, что выручали они и сотню, и ее командира. Уходить без них – как ножом по сердцу, оставаться и продолжать поиски, нарушив приказ, – невозможно. А тут еще чертовы хунхузы… Мелькнула даже злая мысль – отвести их до ближайшего кустарника, да и покончить разом хлопотное дело. Но он эту мысль отогнал и, отвернувшись от хунхузов, принял решение: подождать еще два часа. И хотя надежды было мало, а если честно, совсем никакой, он насмелился нарушить приказ, хотя бы на два часа. А вдруг…

Но вдруг произошло совсем не то, что ожидалось.

Из охранения, выставленного на подступах к расположению сотни, примчался казак, выдохнул: