– Закуси теперь! Закуси!
И еще раз, и еще – в тарелку! И лишь после этого оттолкнула господина в сторону. Тот, ничего не видя, размазывал ладонями влагу по лицу, мычал что-то неразборчивое и рвался в слепую к столику, но наткнулся на подоспевшего официанта и, почуяв недюжинную силу в его руках, послушно подчинился. Официант быстро увел его с веранды. Черногорин с сожалением посмотрел на тарелку, селянка из которой была выплеснута на скатерть, и горестно покачал головой:
– Весь обед испохабил, оратор.
– Пойдем отсюда, Яков, иначе… Иначе не знаю, что сделаю!
– Подожди, а это что такое? – Черногорин взял вилку, сунул ее в тарелку с остатками селянки, и вытащил пенсне.
Они глянули друг на друга и расхохотались.
Уже на крыльце их догнал официант, смущенно стал извиняться:
– Вы уж простите, Арина Васильевна, выгнать или не пускать мы его не можем, потому как пьяным он никогда не бывает. Только речи говорит…
– Да кто он таков? – поинтересовался Черногорин.
– Слышал я, что редактором какого-то журнальчика пребывал, то ли «Колючка» назывался, то ли «Кактус», журнальчик прихлопнули за вредное направление, так он теперь к нам ездит, речи говорит. Может, теперь перестанет, наговорился…
– Ладно, братец, передай этому господину мои соболезнования, и скажи, что ему повезло, могло быть хуже, – и Черногорин, придерживая Арину за локоть, стал спускаться с крыльца к пролетке.
Он ничего не говорил Арине, не ругал ее за неожиданную выходку, о которой, вполне возможно, скоро напишут в газетах, как всегда, изрядно приврав и приукрасив, и молчал всю дорогу, пока ехали от загородного ресторана, где хотели посидеть на прощание, чтобы никто не мешал.
Но – не получилось.
И теперь едва ли получится, потому что завтра будет суетный день, а послезавтра Арина уедет в далекий и неведомый Харбин.
«Если бы кто-нибудь сказал вам, уважаемый Яков Сергеевич, еще месяца три назад о том, что соизволите сделать, – мысленно беседовал сам с собой Черногорин, – вы непременно посоветовали бы тому, кто это сказал, отправляться без раздумий в скорбный дом. А теперь вот сами все сделали и в скорбный дом не собираетесь. Метаморфоза получается, большая метаморфоза. А, впрочем, и вся наша жизнь – сплошная метаморфоза…»
Беседовал Черногорин сам с собою и сам себе не переставал удивляться. Было чему удивляться. За считанные дни он разорвал все контракты, заключенные на выступления певицы Бурановой, в том числе и на гастроли в Крым, которые сулили большие сборы, уплатил неустойки, и все это было исполнено ради Арины, которая разом обрывала свои выступления, отбрасывала их, как ненужные, в сторону, устремляясь в далекий Харбин. Деньги, большие деньги, со свистом улетали на ветер, а здравые доводы, которые Черногорин пытался поначалу внушить Арине, разбивались, будто хрупкое стекло, о беззаботное восклицание:
– Да все мои сборы одного Ванечкиного мизинца не стоят! Делай, Яков Сергеевич, как я говорю! На наш век денег хватит, еще заработаем!
Он подчинялся и даже руками перед собой не разводил, а время от времени в ужасе хватался за голову, словно желал проверить – не сошел ли с ума? Нет, не сошел. Более того, когда все неустойки были уплачены, он абсолютно успокоился и о потерянных деньгах нисколько не жалел, его томило лишь одно печальное чувство, что придется расстаться с Ариной. Надолго ли?
Этого, похоже, не знала и сама Арина. Поэтому он и не спрашивал.
Ласточка, едва лишь они переступили порог квартиры, с сожалением сообщила новость:
– Благинин с Суховым приезжали. Ждали-ждали, не дождались. Сказали, что сразу на вокзал приедут, чтоб попрощаться.
– Жаль, – вздохнула Арина, – посидели бы на прощание, поговорили бы по душам…
– Да я предлагала и чай приготовила, но они торопились. Говорят, на какой-то вечер их наняли, гостям поиграть…
– Наняли их! – Черногорин развел руками. – Кто их нанял? Почему я не знаю?! Кто, говорю, нанял?!
– Мне они, Яков Сергеевич, не докладывали, – обиделась Ласточка, – призовите их к себе и спрашивайте, а на меня-то кричать не следует.
– Не беспокойся, призову и спрошу. Никто никуда не уходит, как были вместе, так и остаемся, и ждем возвращения Арины Васильевны! Ясно выражаюсь?!
– Да не дурочка я, понимаю, и уходить не собираюсь, мне вот этот дом караулить надо. А, может, с собой меня возьмешь, Арина Васильевна?
– Нет, Ласточка, поеду я одна, потому что так решила. И пустых разговоров на этот счет не заводи. Платье привезла?
– В спальне лежит, – вздохнула Ласточка и заморгала часто, пытаясь скрыть слезы, навернувшиеся в ее добрых коровьих глазах.
Арина быстро прошла в спальню, долго не возвращалась, а когда вышла оттуда, Черногорин поперхнулся чаем, который подала ему Ласточка, фарфоровая чашка едва не выскользнула из руки и не грохнулась на пол. Не-е-т, с Ариной Васильевной никогда не соскучишься и никогда не угадаешь верно, какой шаг сделает она в следующий момент и куда именно шагнет…
Сама же Арина, совершенно непохожая на саму себя, прошлась по залу и тихо присела за стол, по-бабьи подперев рукой голову, словно собиралась запеть или заплакать. Черногорин, прокашлявшись, смотрел на нее, не отрывая взгляда, и глаза у него становились такими же большими и круглыми, как у Ласточки. Ему хотелось встряхнуть головой – не показалось, не почудилось?
Нет, не показалось и не почудилось – сидела перед ним Арина Буранова, одетая в простенькое платье из серой грубой материи, поверх платья – белый фартук с большим красным крестом на груди, а на голове – белый же платок, опускающийся на плечи, застегнутый на маленькую пуговичку под подбородком. В этой одежде сестры милосердия она и впрямь была непохожей. Вдруг, что-то вспомнив, Арина быстрым движением сняла платок и такими же быстрыми, привычными движениями вынула из мочек ушей золотые серьги с бриллиантами, с легким, едва различимым стуком положила их на стол и улыбнулась:
– Теперь они мне без надобности. Ласточка, принеси шкатулку, про которую я говорила.
На руках у нее осталось лишь одно обручальное кольцо, видно, дорогие перстни она сняла еще раньше.
Ласточка, тяжело вздыхая, вышла, вернулась с деревянной шкатулкой, украшенной изумительной тонкой резьбой, поставила ее перед Ариной и отошла в сторону. Черногорин, ничего не понимая, продолжал смотреть на происходящее круглыми удивленными глазами.
Арина открыла шкатулку, в которой лежали все ее украшения, вынула золотой браслет и снова улыбнулась, прочитав выгравированную на нем надпись:
– «Вы солнца луч, согревший нас». Помнишь, Яков Сергеевич, купца Чуркина? Это его подарок. Пусть он теперь тебя обогревает. Молчи, молчи, Яков, слушай, что я говорю. Деньги, какие у меня остались, в банке лежат, я их трогать не буду. Это на черный день, если Ванечку лечить понадобится. Из-за меня у тебя большие расходы получились. Если бы не поехала… ну, ты сам все знаешь… Да только не ехать я не могу. Сердце мне так приказывает. А это – тебе, все мои колечки и висюльки. За долги за мои и за все, что ты для меня сделал… – положила браслет, следом положила серьги, закрыла крышку и подвинула шкатулку легким, беззаботным жестом к Черногорину, – загадывать наперед не буду, но, если Бог даст, мы еще с тобой погастролируем, повеселим публику. А что это платьице надела – не удивляйся. Потому и не говорила тебе ничего, пока дело не решилось. А теперь вот решилось. Не отказали в моей просьбе. Пообещали военные, что направят меня сестрой милосердной в тот госпиталь, где Ванечка лечится. Вот, Яков, вся я тут и все сказала. А теперь давай я тебя обниму и поцелую, родным ты мне стал, жалко расставаться… А уж помнить тебя буду, пока живу.
Поднялся Черногорин из-за стола, стоял, как деревянный, пока Арина обнимала его и троекратно целовала, и не мог сказать ни одного слова, будто осип и напрочь потерял голос. И так, молча, направился к двери, отмахнувшись от шкатулки, которую пыталась вложить ему в руки Арина.
Даже входную дверь за собой не закрыл.
12
Дед Якова Сергеевича Черногорина, как гласило семейное предание, был прусским офицером. Судя по всему, очень горячим по характеру и умелым по военному делу: вызвал на дуэль сразу двоих своих обидчиков, и пропорол их шпагой насмерть. Сначала – одного, а затем – другого. Когда остыл от гнева и понял, что натворил, ударился в бега. В первые дни бежал наобум, куда глаза глядят – лишь бы подальше от страшного места. Но затем вспомнил разговоры, которые доводилось ему слышать, и главную суть этих разговоров. Заключалась она в том, что в России опытных офицеров охотно берут на военную службу и очень хорошо за эту службу платят. Дальше бежал уже целенаправленно, имея ясную конечную цель – в далекую и неведомую Россию.
Но сначала добрался до Польши. Там, оголодавший до судорог в животе, и обносившись, словно последний нищий, он забрел в порыве отчаяния, в первое попавшееся ему на пути местечко и у первой же встречной девушки попросил хлеба. Девушка оказалась дочерью местного ксендза. И не иначе, как небесная искра упала между ними и подожгла молодые души безумным пламенем. Не только хлеб и одежду получил беглый прусский офицер, но и любовь, безоглядную, ничего не требующую взамен.
Дальше они побежали уже вдвоем, а в спину их подталкивали проклятия ксендза.
Остановился их бег только в Москве, где пруссаку Карлу и его возлюбленной Барбаре пришлось начинать жизнь с пустого места. На военную службу бывшего офицера не взяли, а ничего иного делать, как маршировать и воевать, он не умел. Пришлось молодым узнать горький привкус русского слова «голод», которое научились они произносить без всякого акцента.
Но однажды увидела Барбара, как ее избранник, пребывая в тоске и унынии, бросает нож в стену – да так ловко, так метко, что маленькие дырки от стального острия складываются в рисунок: будто бы стебель, а на нем – листья. Тогда она выдернула нож из стены, сняла со своих прелестных ножек башмаки, протопавшие