И Тарас Андреич, стиснув зубы, молчал и терпел. И даже гордо улыбнулся, когда мучительная перевязка кончилась: вот, мол, и не пикнул.
Доктор попросил боцмана немного посидеть с больным, боцман обрадовался: ему не хотелось уходить. Он просидел весь вечер, развеселился и развеселил все немногочисленное население больницы. В этот вечер он рассказывал о механическом человеке.
— Был у нас, на «Громобое», механический человек, братцы, — повествовал он, подмигивая. — Свинчивался утром, на ночь развинчивался. Между прочим, мой земляк, калуцкий, и из одного уезда, из Массальского. Его, значит, били в жизни много: и урядник бил, и мастер учил, и боцман прикладывался, и старпом нет-нет да ручкой и охорошит, а ручка офицерская, тяжелая — совсем изломали парня. Ни ребер, ни рук, ни ног. А был у него дружок — тульский слесарь. И говорит туляк: «При такой твоей битой жизни, бедняга, тебе надо кости иметь не человечьи, а железные. Дай-ка я тебе изладю». И изладил ему туляк механические руки, ноги, ребра — все на винтах да на шурупах. Переломает ему, к примеру, старпом ребра, а он и глазом не моргнет, мигом в кузницу, сварят, склепают — и снова гож под линек. Так-то, Андреич! Вот попроси доктора, нехай тебе механические ребра выхлопочет.
Короче говоря, боцман скоро освоился с больницей, словно то и не больница вовсе, а знакомый, теплый, пропитанный тютюном и потом кубрик. Никогда еще не было у боцмана таких благодарных слушателей, как эти больные. Он почувтвовал, что нужен им, может быть, даже не меньше, чем доктор. И даже возгордился немного.
— Ну-с, болящие, — спрашивал он утром, входя в палату, — как вы тут без меня? Температурку мерили?
Незаметно для себя боцман так и остался в больнице. Тарас Андреич выписался, зато другие больные появились: на кого же их покинешь? Он ходил за ними, как за малыми ребятами, помогал доктору при перевязках и операциях, был даже один раз «ассистентом при родах» (как важно хвастался он на кухне) — словом, стал незаменимым человеком в больнице. Кончилось тем, что доктор оформил переход боцмана на время в больницу, и боцман стал «медсестрой».
У него был уже свой халат (он называл его «медицинской робой»), он завел себе очки, как и доктор, но для смеха выбрал очки дымчатые (их носят полярники в белые, солнечные дни). Когда приходили больные, он надевал очки на самый кончик своего синеватого крупного носа и строго спрашивал:
— Вы к доктору или ко мне?
— К тебе, боцман, к тебе, — охотно подхватывали шутку больные. — Подсоби, сделай милость. Неможется.
— Ага! Ну расскажи, что ж у тебя болит? В области живота или в области кишок? А ну, покажь язык, — требовал боцман, — дрянной язык, болтаешь много. Ну это мы с доктором тебе все исправим. Подвинтим, смажем, просмолим, законопатим.
Он вводил больного к доктору, сохраняя при этом все тот же невозмутимый, «научный» (как выражался он) вид, только глаза его блестели насмешливо, как у факира-любителя, показывающего смешной фокус.
— Вот этот гражданин — больной, доктор, — представлял больного боцман. — Я уж его немножко освидетельствовал, между прочим. Но нужен консилиум. Вы как думаете: аппендикцит?
— А вы как полагаете, коллега? — не улыбаясь, отвечал доктор.
— Я полагаю, надо операцию исделать, доктор.
— Я с вами вполне согласен, уважаемый коллега. Только не операцию, а касторку.
— Вот и я это самое думал. Олеум рецини — сила медицины. Сколько ему касторки вкатать?
Ну что ж, если хотите, он и здесь корчил из себя шута, клоуна в медицинской робе. И сам лучше всех знал, что это — шутовство. Но, знаете, невеселая это вещь — болеть, тем более болеть на зимовке. И больные были несказанно благодарны веселому боцману за его лекарство, лучшее в мире, — за смех. Смех лечит. Доктор всерьез «прописывал боцмана» больным.
Странно, что, постоянно находясь в больнице, среди разговоров о болях и смерти, боцман сам оставался чужд стариковскому страху смерти. Считал ли он себя бессмертным? Ему было уже добрых шестьдесят. Он прожил жизнь долгую и трудную. Пора бы и на покой, дозимовывать жизнь на Васильевском острове, в Ленинграде. Но ему все было недосуг подумать о смерти и покое. Он доживал свои дни так же беззаботно, как жил, со смехом и свистом.
Иногда он, впрочем, говорил:
— Когда почую я, братцы, что смерть от меня не дальше двух кабельтовых, отправлюсь снова в море, в последнее плавание.
И тут же начинал развивать фантастический план, чертил длинным пальцем в воздухе маршрут плавания, обстоятельно объяснял, в какие гавани будет входить и что делать на берегу («Всю жизнь мечтал живого попугая добыть. Вот тогда и добуду!»). Слушатели поддакивали ему, но знали, что уж не плавать старому боцману по семи морям и четырем океанам. Да и сам он знал: не плавать. С морем кончено. Это он лучше всех знал. И это было его тайной печалью.
Ну что ж! Не плавать так не плавать. Он был дядькой моряков, теперь стал их нянькой. Он сам напросился в няни, потому что и людям тепло с ним. Он все отдал морю: здоровье, молодость, силу. У него остался только смех. Он пронес его, не расплескав, через всю свою каторжную жизнь, и смех его звенит по-прежнему чисто, звонко, молодо. Вот все, что он имеет. Много это или мало, больше у него ничего нет. Он отдает все.
Я застал боцмана в больнице. Он был в халате и морской фуражке. Увидев меня, он вытянулся во фронт и приложил правую руку к козырьку; в левой он держал клизму.
— Честь имею представиться! — гаркнул он. — Старший помощник главного доктора, боцман-акушерка.
И, весело подмигнув мне, расхохотался, замахав клизмой.
Где ты зимуешь, где плаваешь теперь, чудесный боцман? Ушел в заветный, последний рейс или пустился в такое плавание, из которого уже не возвращаются на берег? Или удалился на покой, дозимовывать жизнь на Васильевском острове?
Но всякий, кто хоть день пролежал на больничной койке на Старом Диксоне, никогда не забудет тебя, старший помощник главного доктора, боцман-акушерка!
Мих. ЛевитинЛИЗОЧКА
Однажды — не скажу точно, когда именно, — на щитах горсправки появилось такое, запоминающееся, как стихи, объявление:
«Одинокий солидный гражданин с женой меняет комнату со всеми удобствами в центре города на любую комнату, даже без удобств, в любом районе, только в тихой квартире. Согласен оплатить ремонт и прочие расходы».
Объявление, как видите, довольно редкое и странное, и, коль пошло на откровенность, так я вам открою секрет. Автор этого объявления я сам.
И не думайте только, что сделал я это с каким-то тайным, нехорошим умыслом. Нет. Человек я незлой, и если пошел на такой обмен, то только из-за нее! Из-за жены своей, Лизочки.
А комната у нас была замечательная. Район прекрасный, и дом недавно ремонтировали. Даже лифт обещали скоро пустить.
Одним словом, все удобства. Все, кроме одного. Жить в нашей квартире стало невозможно. Скандалы замучили.
Лично я, правда, при этих скандалах не присутствовал. Потому что, сами знаете, уходишь на работу в семь утра, домой приходишь вечером, ну, а к этому времени уже все кончилось. На кухне кастрюли валяются, мебель, табуретки свалены в кучу, а народу не видно: все спят.
Да и не удивительно. Кое-кто из жильцов старается пораньше лечь спать и уснуть покрепче, чтобы к утру набрать побольше сил для новых скандалов.
Правда, жена моя, Лизочка, не спит. Она лежит бледная, с повязанной головой и стонет, как маленький ребенок:
— Не могу я больше! Меня эти скандалисты в гроб сведут! И за что такое наказание? Женщина я тихая, спокойная, а они мне жизнь отравляют.
— Ну что ж, — отвечаю, — раз опять такие скандальные соседи попались, тогда лучше давай отсюда переезжать.
Вот так все время и менял. Каждые шесть месяцев. Разные жильцы подбирались. Старые, молодые… И все то же самое. Скандалят, да и только! Не ладят с моей женой.
Я уж как-то спрашиваю:
— Лизочка, дорогая, скажи мне, из-за чего вы скандалите? Где здесь собака зарыта?
— А откуда, — отвечает, — я знаю… Я-то здесь ни при чем. Виноваты во всем они, соседи.
— Да, верю, — говорю, — что ты ни при чем. Только уж больно мне причины хотелось бы выяснить. Ведь хорошо еще, что в таком большом городе живем. Тут еще лет на пять квартир для обмена хватит, а уж там придется куда-нибудь в другой город податься!
И вот поселились мы, помню, с Лизочкой в одной небольшой квартирке. Жили там муж с женой и их дальняя родственница — глухонемая старуха.
Вот, думаю, теперь наконец избавимся от скандалов. Никто мою Лизочку изводить не будет, и жизнь в квартире начнется спокойная и тихая.
А скандалить-то, и верно, некому. Соседка в колхоз к родным уехала, остались во всей квартире четверо: я на работе, сосед на работе, Лизочка дома, а что касается старухи, то она, может быть, и рада бы поскандалить, но не может. По не зависящим от нее обстоятельствам. Поскольку она глухонемая. Так что старуха все время молчит, улыбается и занимается хозяйством. Прямо не квартира, а санаторий! Вот в такой обстановке, думаю, Лизочка моя отдохнет и поправляться будет.
Однако, смотрю, с того дня, как мы переехали в новую квартиру, худеет моя Лизочка и от тоски осунулась даже.
Ну, испугался, позвал из платной поликлиники доктора.
Доктор подробно осмотрел Лизочку, расспрашивал долго, нашей жизнью интересовался, а попутно всякие Лизочкины наклонности выяснял. Одним словом, доктор попался стоящий.
— Ну что ж, — говорит он в заключение, — дело поправимое. Если хотите, чтобы ваша жена вылечилась, немедленно меняйте квартиру!
Но тут уж я возмутился:
— Да зачем же нам, доктор, менять квартиру, если мы теперь как в раю живем? Лизочка целыми днями одна, в квартире тихо, спокойно. Никого, кроме нее, нет. Никто с ней не скандалит.
— Вот это, — отвечает доктор, — и плохо, что не скандалит. Главная-то беда, что в квартире этой скандалов нет. Жена ваша в непривычную для нее обстановку попала. Без скандалов она как цветок без воды. Вянет. Переезжайте как можно скорей!