Нестор из «Крокодила» — страница 30 из 98

— Я вот иной раз подумываю: какие же мы, люди, варвары! — размышляет вслух Водохлебов. — В стародавние времена вся земля была покрыта лесами. На этих вот лысых холмах зеленое море бушевало! А теперь?! Ну, тут, в наших местах, положим, степь издавна, а туда, севернее, — там еще старики помнят дремучие леса. Где они? Их начисто вырубили да выжгли! Ну разве ж это не варварство?

— И не говори, Федор Иваныч! — машет рукой Кувалдин.

— Ведь, наоборот, в степях леса насаждать надо было, как вот сейчас это делают. Видал, за Сухим логом какая полоса проходит? Ого! Это, брат, по плану преобразования природы. А ты представь себе, что будет лет эдак через пятнадцать. И не узнаешь свою родную сторонку. Пораскинутся по ней рощи зеленые, засеребрятся пруды зеркальные; жизнь-то, я думаю, уютнее будет, а?

— Еще бы! Совсем другая картина, — соглашается Кувалдин. Он зорко следит за дорогой и беспрерывно действует рычагами, поэтому успевает бросать только отрывистые фразы. Но видно, что говорит их он от души.

— Да-а-а! — мечтательно тянет Федор Иванович. — За хорошее дело взялись. Но и труд надо положить великий. Заново лес растить — дело не шуточное! Лет двенадцать назад, помню, тут всю дорогу от самого города обсаживали, а поднялись деревья только кое-где в ложбинках. На буграх и корешков давно не осталось…

— Там как на сковороде жарит, — с чувством вставляет шофер, — трава сохнет уже в половине лета.

— Уход нужен, уход, — назидательно поднимает голос Федор Иванович. — Ты думаешь, ткнул хворостину в землю, а назавтра дуб вырос? Не-ет! За каждым деревцом поухаживать надо не один годок.

— Это уж конечно!

— Охранять тоже надо. В городе новые посадки козы местами начисто обглодали, вихорь их возьми!

— От этой скотины пользы на грош, а вреда на миллион, — басит Кувалдин.

— Вот именно!.. — Федор Иванович вдруг спохватывается: — Слушай-ка, сворачивай сейчас налево…

— А проедем тут? Я эту дорогу не знаю, — колеблется шофер.

— Ездят! Здесь же нам вдвое ближе. Давай, давай, сворачивай! Я за проводника. Чего ради нам крюк делать!

Кувалдин сбавляет ход и неуверенно крутит баранку, сворачивая на проселок, разбитый у съезда с шоссе до ухабов. Машину бросает из стороны в сторону, она буксует, разбрасывает жидкую грязь и в десяти шагах от первых кустов лесонасаждения оседает колесом в рытвину. Сколько шофер ни нажимает на рычаги и педали, машина только гудит и дергается, но ни с места. Кувалдин выбирается из машины и взглядом знатока оценивает положение.

— Загорать! — коротко заключает он.

— Сейчас пойдут машины, вытянут, — виновато подает надежду незадачливый «проводника.

— Вытянут, сиди, жди! — с явной насмешкой подтверждает Кувалдин. Всем своим видом он как бы говорит: «Черт нас понес куда не следует!»

Федор Иванович внезапно вспоминает, что позавтракал рано, а перед отъездом с завода не пообедал: нужно было срочно отвезти в пионерский лагерь фанеру, гвозди, краски.

— Надо что-то придумать! — нетерпеливо вскрикивает он, вылезая из кабины. — Приятного мало торчать тут, в грязи.

Кувалдин, не глядя на него, достает из кузова лопату и начинает сосредоточенно копать землю и бросать ее под застрявшее колесо. Увлекшись работой, он совсем забывает о своем спутнике. Вдруг тот прямо на лопату ему бросает охапку молодых кленовых веток.

— На-ка, подсунь под колесо для лучшего сцепления! А я еще наломлю… Средство испытанное…

Кувалдин от изумления роняет лопату и, сидя на корточках, удивленно смотрит на ветки. А Федор Иванович снова решительно семенит к ближайшим деревцам.

Но рука его не успевает коснуться очередной ветки, как попадает в могучие тиски.

— Стой, с ума сошел?! — оглушительно гремит бас Кувалдина.

Оторопевший Федор Иванович в ожидании дальнейших событий втягивает голову в плечи и отстраняется от Кувалдина, насколько позволяет вытянутая рука.

— Ты что, ты что? — испуганно бормочет он.

Кувалдин, краснея от возмущения, окидывает Водохлебова гневным взглядом.

— «Козы, вихорь их возьми!» — презрительно копирует он. — Сам ты во сто раз хуже козы!

Отпустив руку Водохлебова, он подходит к только что ободранному с одного бока кудрявому клену и пытается бережно оправить надломленную, бессильно повисшую ветку.

— Какой кленок испортил! — с огорчением говорит он. — Ты бы только подумал, каким он мог стать лет через пятнадцать! Эх ты, краснобай! А я-то считал, что ты серьезно рассуждаешь.

— Чего зря горячишься? — примирительно бормочет «краснобай». — Посадки, небось, старые, не по плану выросли… Клочок какой-то…

— Клочок это или не клочок, — снова закипает гневом Кувалдин, — а если тронешь еще хоть листик, то вот, видишь?!

Перед самым носом Водохлебова возникает для обозрения увесистый кулак — нечто среднее между небольшим арбузом и пудовой гирей.

— Ви-жу… — торопится подтвердить Водохлебов. Оттого, что кулак поднесен близко к его носу, глаза у него сходятся к переносице и смешно косят.

Кувалдин молча повертывается и направляется к машине. Там он старательно выбирает из-под колеса ветки клена и аккуратно выкладывает их на промытую дождем траву. Затем снова принимается яростно окапывать колесо.

Почувствовав, что все как будто бы обошлось, Водохлебов начинает поднимать голос:

— И вообще… знаешь что… Ты не очень-то размахивай кулаками. Подумаешь, герой какой нашелся! Сам виноват, не может ямку проскочить. Тебе не машину водить, а на быках только ездить, на «му-два».

Кувалдин не обращает на него ни малейшего внимания. Вскоре он лезет обратно в кабину и заводит мотор. Несколько толчков — и машина выбирается на ровную дорогу, по другую сторону полосы насаждения. Водохлебов догоняет ее, но в кабину сесть ему не приходится: Кувалдин демонстративно захлопывает дверцу перед самым его носом. Чертыхаясь про себя, провинившийся пассажир лезет в кузов. Машина катит дальше, оставляя в колеях глубокие чешуйчатые следы. Над дорогой, быстро просыхающей под горячим солнцем, поднимается легкая испарина. Радуга бледнеет, небо с каждой минутой становится прозрачнее и голубее.

№ 21, 1952 г.

Николай ШтанькоРАБОТЯГА

Была ночь. Более того, был первый час ночи — чудесной майской ночи. В лунном свете нежно таяли сахарные ветки цветущей акации. В скверах и парках, выбирая почему-то теневые стороны, сидели парочки и, судя по всему, вряд ли обсуждали производственные вопросы.

Филипп Николаевич, председатель горсовета, и его старый, времен гражданской, войны, друг Никита Иванович, директор музея, не спешили домой. Они шагали по голубому асфальту и говорили о рыбалке, о шахматах, о любви…

— А я люблю уху с уксусом и без всяких приправ. Только варить ее надо там же. На месте преступления… — проникновенно начал Филипп Николаевич и вдруг замолк на полуслове.

— Смотри, — прошептал он благоговейно. — Все еще работает…

Никита Иванович мечтательно поднял голову. На той стороне улицы высилось здание горсовета. Все окна его спокойно сияли лунной голубизной, кроме одного — ядовито-зеленого. Так и угадывалась за этим окном укоризненно согбенная спина и преждевременная лысина, осененная нимбом настольной лампы.

— Мы вот гуляем себе, время транжирим, а Филькин трудится… — сокрушенно вздохнул Филипп Николаевич. — Ночи напролет просиживает…

— А может, «Вокруг света» читает, — робко вставил директор музея, — или его разбудить забыли?

— Не меряй на свой аршин. Если бы все у нас так работали! Самоотверженный он какой-то…

Друзья замолчали и ускорили шаг. Прелесть прогулки померкла. И уже не цветущие ветви, а просто зеленые насаждения вставали на их пути.

…Прочная слава самоотверженного работника и ужасно занятого человека установилась за Антоном Савельевичем Филькиным, заведующим городским отделом культуры. Стоило раз увидеть его, чтобы сразу же убедиться, насколько он заслужил эту славу.

Филькин всегда спешил. Ходил он словно по наклонной плоскости, бесконечно ускоряя шаг, и поминутно смотрел на запястье левой руки. В воспаленных глазах его раз и навсегда застыло отчаяние опоздавшего на поезд пассажира, а руки, когда они не были заняты портфелем, дергались в таких порывистых движениях, будто он ежесекундно хватался за соломинку. Когда же Антон Савельевич засыпал на каком-нибудь ответственном совещании, соседи сочувственно шептали: «Умаялся, работяга», — и сострадательно улыбались.

Рабочий день Филькина был понятием условным. Состоял он главным образом из вечера и поздней ночи. И каждая минута этого неопределенного отрезка времени была наполнена до краев кипучей деятельностью, отчаянным напряжением всех его сил и способностей.

В половине двенадцатого Филькин, заспанный и хмурый, вбегал в кабинет и захлопывал за собой дверь с таким видом, как будто за ним гнались по пятам. Отдышавшись, он привычным жестом швырял на диван портфель и кидался к подпрыгивающему от ярости телефону.

— Горкультотдел слушает! — выпаливал он одним духом и потом, болезненно морщась, скандировал: — Вы же. Знаете. Мне. Некогда.

Измятое лицо Антона Савельевича с еще свежим оттиском пуговицы от наволочки на левой щеке принимало озабоченное и несчастное выражение. Он медленно обходил вокруг стола, отечные тумбы которого подкашивались под тяжестью бумажных завалов, и обреченно опускался в жесткое полукресло с протертым до дыр сиденьем.

Так начинался каждый рабочий день этого страстотерпца. И дни эти походили друг на друга, как передовицы в плохой газете.

…Антон Савельевич порылся в одной кипе бумаг, ворохнул другую… Быстро выдвинул ящик стола, заглянул в него невидящим оком и так же быстро задвинул обратно. То же самое проделал со вторым, с третьим…

За этим занятием застала его секретарша Татьяна Павловна.

— Там вас люди с утра ждут, — доложила она.

— Пусть подождут. Не разорваться мне! Куда вы задевали…