Я предаю Никиту, нечего делать вид, будто это не так. Зачем я показывала ему, что есть музыка, праздники, деревья, чтение вслух?
Теперь ему будет ещё тяжелее, потому что я разбудила его.
Мальчик, не знаю, как его зовут, всю дорогу промолчавший (я даже не была уверена, что он умеет говорить), сказал, увидев на остановке старушку: «Смотрите! Это моя бабушка!»
Справа мелькает Нева, начинаются двухэтажные бараки, потом пятиэтажки. Дорога к интернату, спрятанная за гаражами. Серая проходная. Всё заросло высокими сорняками. Машину обступают проживающие.
– Новеньких, новеньких привезли! Сколько маленьких! Вы откуда?
– А я тоже оттуда!
– А это кто с ними? Воспитательница?
– Один даже кушать не умеет! (Пока машина стоит, я кормлю Никиту с ложки.)
Балконы, огороженные решётками. За решётками кто-то ходит.
Никиту берут на руки, несут в карантинное отделение.
– Вот ещё одного помирать привезли!
Кровать. Окно. Крупная ржавая решетка. В неё плавно влетают тополиные пушинки.
Что чувствует Никита, я не знаю. Я чувствую, будто всё это происходит со мной: меня привозят в чужое место, где никому нет до меня дела, нет ничего из прежней, привычной и надёжной жизни, и оставляют там навсегда.
Даже сейчас, когда я выросла и слышала про бесконечность, я не могу представить себе это навсегда.
Медсестра: Ой, он же свалится с этой кровати!
Нянечка: Он что, в туалет не ходит? Я памперс надевать не буду! Ещё чего!
Медсестра: Ну, хоть в первый день! (мне) Он и не сидит сам? Господи!
Нянечка: Вот ещё! Не нанималась!
Медсестра: Он что, жевать не может? Я таких кормить не умею.
Я: А сколько у вас человек в палате?
Медсестра: Да там, куда его положат, и палат-то нет, у нас отделение казарменного типа, они там все, как мухи, крутятся.
Не могу. Прощаюсь с Никитой и выхожу. И так и так предательство – минутой больше посидишь или минутой меньше.
второе письмо
Здравствуйте! Вчера я поехала навестить Никиту.
Погода была непонятная: было одновременно ветрено и душно. Над городом висел дождь и никак не мог пролиться. Город, где находится Никитин интернат, в сорока минутах езды от Петербурга. Он показался мне очень плоским и пыльным. Плоская площадь у автовокзала, плоские прямые улицы. Казалось, город приплюснут к земле тяжёлым серым небом.
– Скажите, как пройти к психоневрологическому интернату?
– Да идите налево, прямо и до конца.
– По какой улице?
– А всё равно. Это в лесу. В лесу диспансер. Ну, интернат.
Путь по прямой улице показался мне бесконечным. Наконец улица упёрлась в гаражи. Дальше начинался редкий сосновый лес. За деревьями белел бетонный забор интерната.
«Господи, – подумала я. – Зачем Тебе эти задворки мира?»
Готовясь к тому, что сейчас увижу, перебираю в памяти фразы:
«Ещё одного помирать привезли»
«Я памперс надевать не буду»
«Он и не сидит сам? Господи!»
«Он что, совсем жевать не может? Я таких кормить не умею»
«.. и палат-то нет, у нас отделение казарменного типа, они там все, как мухи, крутятся».
Женщина с ярко накрашенным ртом, постоянно кашляя, объяснила, как пройти в отделение милосердия. Стучусь и заглядываю в санитарскую. Слышу:
– Выйдите, сюда нельзя заходить!
– О Господи, вы кто? К кому?
– Я к Никите. Из детского дома.
– Ах, из детского дома! Пойдёмте, мы вам сейчас покажем. Алла, дай ключ. Заходите. Вот он, ваш Никита. Никита, смотри, кто к тебе приехал.
Я теряю дар речи: он сидит в инвалидной коляске перед телевизором, чистый, сухой, в памперсе!
Наконец выдавливаю из себя одно слово:
– Сидит…
– Конечно, сидит. Мы его каждый день высаживаем. У нас всё по показаниям врача. Вы будете его кормить?
Чудеса продолжаются: приносят обед из трёх блюд – протёртое первое, протёртое второе и компот. И даже салат. После обеда нам предлагают погулять:
– Мы его каждый день на свежий воздух выкатываем, на балкон (это правда, я видела на балконах ребят на колясках), а вы с ним погуляйте по дорожкам.
Нам дают красивую красную кепку. Или мне кажется, что она очень красивая. Просто прекрасная!
Мы гуляем по дорожкам среди высоченной травы, шиповника и акаций. Вспоминаю про Никитину любовь к звукам и делаю свисток из акации. Никита слушает, склонив голову на бок. Потом я сижу на скамейке, повернув Никиту в коляске лицом к себе, и читаю ему Честертона. Не знаю, что Никита понимает, но книга ему нравится: он хватается за страницу и отрывает кусочек. Он говорит «ой!» и что-то вроде «подожди» – «пжди-ии».
Да, этот интернат – такой же, как и все другие интернаты. За редчайшим исключением. Но я почти счастлива. Вспоминаю анекдот: «да, ужас. Но не ужас-ужас-ужас!!!» Я возвращаю Никиту в палату, прощаюсь с ним и выхожу на крыльцо интерната. Начинается дождь. Под навесом стоит проживающая.
Говорит мне:
– Ой, какой хороший мальчик! Ты чей такой послушный? А где твой зонтик? Ну-ка марш домой!
Люда
В отделении новенькая. С виду лет пятидесяти, полная, улыбчивая, в домашних тапочках.
– Здравствуйте, как вас зовут? Меня Люда зовут. У меня мама в больнице, потому что у неё ноги очень болят. А знаете,
что у меня есть? У меня карточки есть, два телефона, радио. Идёмте, я покажу.
В палате Люда достаёт из тумбочки жестянку из-под печенья и показывает мне игрушечные телефоны, радио, колечки, куклу в синем платье. Над Людиной кроватью скотчем приклеена картина из журнала.
– Это мамина картинка. А я вам сейчас карточки покажу. Фотографии хранятся в коробке от вафельного торта. Люда достаёт их по одной.
Пожилая женщина на диване, на фоне коврика с оленями.
– Это моя мама, она в больнице, у неё очень болят ноги, а потом она меня домой заберёт.
Женщина помоложе возле кадки с пальмой.
– Это Светочка моя.
– Ваша сестра?
– Да, сестра, – гордо отвечает Люда. – Она сейчас в Крым поехала. Знаете что? Она мне оттуда будильник привезёт.
Маленький мальчик с букетом астр.
– Это Димочка. Ему семь лет. А мне знаете сколько? Мне три.
– Похоже! – вырывается у меня. Идущая мимо нянечка фыркает. Мне становится очень стыдно.
– Вам, наверное, больше, – пытаюсь я сгладить бестактность. – Вы уже взрослая.
Но Люда моей бестактности не заметила. Она радостно говорит:
– Нет, мне три, три! Я ещё молодая.
Уходя, я ни о чём не спрашиваю нянечку и медсестру: правда ли мама в больнице или это Люде так сказали, навещает ли сестра. Я всё равно ничего не смогу сделать. Я не хочу ничего знать, я хочу надеяться.
Наташа
Доктор говорит мягко, словно извиняясь.
– Мы не потому запрещаем, что мы против. Так-то гуляй те, пожалуйста. Но вы приезжаете раз в месяц. А у нашего пер-
сонала, к сожалению, нет возможности гулять, брать на руки. Так они лежат спокойно, и хорошо. Вы приезжаете, будоражите их и уезжаете, а мы потом их неделю успокоить не можем. Они чувствуют, что было что-то, а теперь нет. У них же нет такого понимания, что вы ещё придёте.
Палата – в конце длинного извилистого коридора. Я открываю дверь, и меня встречает дикий крик. Такой, что меня отбрасывает обратно в коридор. Крик всё длится. Непонятно, как у кричащего выдерживают голосовые связки.
Это Наташа. Она лежит у дальней стены. На крашеной зелёной стене – огромное, похожее на карту, белое пятно – Наташа ногтями отколупывает краску. С прошлого раза пятно стало больше. В палате пахнет пелёнками и затхлым лекарством.
Наташа кричит. Входит медсестра:
– Вот видите, видите? А до вас она спокойно лежала.
Но я знаю, что Наташа так реагирует на каждого вошедшего. Сажусь на край кровати, Наташа узнаёт меня и успокаивается. Когда я смотрю на Наташино лицо, худое, с резкими чертами и тёмными глазами, в которых никогда, даже если Наташа улыбается, не бывает радости, я чувствую, что она не просто «всё понимает» – большинство наших подопечных понимает речь, – а по-настоящему понимает, что дальше в её жизни ничего не будет.
Когда человек это чувствует, он уходит в себя так глубоко, что видит только настоящий момент: пелёнку, которую жуёт, свои пальцы – и, может быть (не знаю, надеюсь), не осознаёт, что ему плохо. У Наташи не так.
Когда я встаю, чтобы уйти, она кричит.
– Наташа, послушай. Если ты будешь так кричать, меня больше к тебе не пустят. Пожалуйста, не кричи. Ты же меня помнишь. Разве я тебя когда-нибудь обижала?
Недоверчиво смотрит на меня.
– Да, я ещё к тебе приду. Не могу обещать, что скоро, но обязательно приду. А сейчас мне надо уехать.
Наташа слушает.
Отхожу от её кровати. Наташа, приподнявшись на локтях, наблюдает за мной. Напрягается. Морщит лоб. Набирает в грудь воздуха и кричит.
Слышу, как за дверью медсестра говорит кому-то:
– Да ничего, сидит рядом с ней, а та всё равно орёт. Я снова сажусь на кровать.
– Ничего-то они, Наташа, не понимают в наших отношениях. Ты не веришь, что я ещё приду?
Я рассказываю Наташе, как я буду ехать на поезде день, второй, третий, как за окном будут реки, поля, леса, утро, день, вечер, ночь. И приеду на край света, во Владивосток. А потом сяду на обратный поезд и снова поеду долго, долго, но уже домой.
Я говорю медленно, слегка покачиваясь в такт словам, и сама чуть не засыпаю.
Наташа непонятно смотрит на меня и молчит.
Н.Н.
1.
Система калечит не только тех, о ком призвана заботиться, но и тех, кто в ней работает.
Мы приходим в детский дом с убеждением, что нянечки всё делают неправильно, что если кто и знает, как надо, так это мы. После работы мы часами обсуждаем, что сегодня сделала или сказала та или другая нянечка, и в лучшем случае смеёмся, а чаще – возмущаемся.
Мне случалось ненадолго заменять нянечку в своей группе, и я знаю, что это за работа. Как можно требовать от нянечки, чтобы она всё делала «правильно», если она одна на 10, а то и 12–13 детей с тяжелыми нарушениями?