Нестрашный мир — страница 18 из 38

Я предаю Никиту, нечего делать вид, будто это не так. Зачем я показывала ему, что есть музыка, праздники, деревья, чтение вслух?

Теперь ему будет ещё тяжелее, потому что я разбудила его.

Мальчик, не знаю, как его зовут, всю дорогу промолчавший (я даже не была уверена, что он умеет говорить), сказал, увидев на остановке старушку: «Смотрите! Это моя бабушка!»

Справа мелькает Нева, начинаются двухэтажные бараки, потом пятиэтажки. Дорога к интернату, спрятанная за гаражами. Серая проходная. Всё заросло высокими сорняками. Машину обступают проживающие.

– Новеньких, новеньких привезли! Сколько маленьких! Вы откуда?

– А я тоже оттуда!

– А это кто с ними? Воспитательница?

– Один даже кушать не умеет! (Пока машина стоит, я кормлю Никиту с ложки.)

Балконы, огороженные решётками. За решётками кто-то ходит.

Никиту берут на руки, несут в карантинное отделение.

– Вот ещё одного помирать привезли!

Кровать. Окно. Крупная ржавая решетка. В неё плавно влетают тополиные пушинки.

Что чувствует Никита, я не знаю. Я чувствую, будто всё это происходит со мной: меня привозят в чужое место, где никому нет до меня дела, нет ничего из прежней, привычной и надёжной жизни, и оставляют там навсегда.

Даже сейчас, когда я выросла и слышала про бесконечность, я не могу представить себе это навсегда.

Медсестра: Ой, он же свалится с этой кровати!

Нянечка: Он что, в туалет не ходит? Я памперс надевать не буду! Ещё чего!

Медсестра: Ну, хоть в первый день! (мне) Он и не сидит сам? Господи!

Нянечка: Вот ещё! Не нанималась!

Медсестра: Он что, жевать не может? Я таких кормить не умею.

Я: А сколько у вас человек в палате?

Медсестра: Да там, куда его положат, и палат-то нет, у нас отделение казарменного типа, они там все, как мухи, крутятся.

Не могу. Прощаюсь с Никитой и выхожу. И так и так предательство – минутой больше посидишь или минутой меньше.


второе письмо

Здравствуйте! Вчера я поехала навестить Никиту.

Погода была непонятная: было одновременно ветрено и душно. Над городом висел дождь и никак не мог пролиться. Город, где находится Никитин интернат, в сорока минутах езды от Петербурга. Он показался мне очень плоским и пыльным. Плоская площадь у автовокзала, плоские прямые улицы. Казалось, город приплюснут к земле тяжёлым серым небом.

– Скажите, как пройти к психоневрологическому интернату?

– Да идите налево, прямо и до конца.

– По какой улице?

– А всё равно. Это в лесу. В лесу диспансер. Ну, интернат.

Путь по прямой улице показался мне бесконечным. Наконец улица упёрлась в гаражи. Дальше начинался редкий сосновый лес. За деревьями белел бетонный забор интерната.

«Господи, – подумала я. – Зачем Тебе эти задворки мира?»

Готовясь к тому, что сейчас увижу, перебираю в памяти фразы:

«Ещё одного помирать привезли»

«Я памперс надевать не буду»

«Он и не сидит сам? Господи!»

«Он что, совсем жевать не может? Я таких кормить не умею»

«.. и палат-то нет, у нас отделение казарменного типа, они там все, как мухи, крутятся».


Женщина с ярко накрашенным ртом, постоянно кашляя, объяснила, как пройти в отделение милосердия. Стучусь и заглядываю в санитарскую. Слышу:

– Выйдите, сюда нельзя заходить!

– О Господи, вы кто? К кому?

– Я к Никите. Из детского дома.

– Ах, из детского дома! Пойдёмте, мы вам сейчас покажем. Алла, дай ключ. Заходите. Вот он, ваш Никита. Никита, смотри, кто к тебе приехал.

Я теряю дар речи: он сидит в инвалидной коляске перед телевизором, чистый, сухой, в памперсе!

Наконец выдавливаю из себя одно слово:

– Сидит…

– Конечно, сидит. Мы его каждый день высаживаем. У нас всё по показаниям врача. Вы будете его кормить?

Чудеса продолжаются: приносят обед из трёх блюд – протёртое первое, протёртое второе и компот. И даже салат. После обеда нам предлагают погулять:

– Мы его каждый день на свежий воздух выкатываем, на балкон (это правда, я видела на балконах ребят на колясках), а вы с ним погуляйте по дорожкам.

Нам дают красивую красную кепку. Или мне кажется, что она очень красивая. Просто прекрасная!

Мы гуляем по дорожкам среди высоченной травы, шиповника и акаций. Вспоминаю про Никитину любовь к звукам и делаю свисток из акации. Никита слушает, склонив голову на бок. Потом я сижу на скамейке, повернув Никиту в коляске лицом к себе, и читаю ему Честертона. Не знаю, что Никита понимает, но книга ему нравится: он хватается за страницу и отрывает кусочек. Он говорит «ой!» и что-то вроде «подожди» – «пжди-ии».

Да, этот интернат – такой же, как и все другие интернаты. За редчайшим исключением. Но я почти счастлива. Вспоминаю анекдот: «да, ужас. Но не ужас-ужас-ужас!!!» Я возвращаю Никиту в палату, прощаюсь с ним и выхожу на крыльцо интерната. Начинается дождь. Под навесом стоит проживающая.

Говорит мне:

– Ой, какой хороший мальчик! Ты чей такой послушный? А где твой зонтик? Ну-ка марш домой!


Люда

В отделении новенькая. С виду лет пятидесяти, полная, улыбчивая, в домашних тапочках.

– Здравствуйте, как вас зовут? Меня Люда зовут. У меня мама в больнице, потому что у неё ноги очень болят. А знаете,

что у меня есть? У меня карточки есть, два телефона, радио. Идёмте, я покажу.

В палате Люда достаёт из тумбочки жестянку из-под печенья и показывает мне игрушечные телефоны, радио, колечки, куклу в синем платье. Над Людиной кроватью скотчем приклеена картина из журнала.

– Это мамина картинка. А я вам сейчас карточки покажу. Фотографии хранятся в коробке от вафельного торта. Люда достаёт их по одной.

Пожилая женщина на диване, на фоне коврика с оленями.

– Это моя мама, она в больнице, у неё очень болят ноги, а потом она меня домой заберёт.

Женщина помоложе возле кадки с пальмой.

– Это Светочка моя.

– Ваша сестра?

– Да, сестра, – гордо отвечает Люда. – Она сейчас в Крым поехала. Знаете что? Она мне оттуда будильник привезёт.

Маленький мальчик с букетом астр.

– Это Димочка. Ему семь лет. А мне знаете сколько? Мне три.

– Похоже! – вырывается у меня. Идущая мимо нянечка фыркает. Мне становится очень стыдно.

– Вам, наверное, больше, – пытаюсь я сгладить бестактность. – Вы уже взрослая.

Но Люда моей бестактности не заметила. Она радостно говорит:

– Нет, мне три, три! Я ещё молодая.

Уходя, я ни о чём не спрашиваю нянечку и медсестру: правда ли мама в больнице или это Люде так сказали, навещает ли сестра. Я всё равно ничего не смогу сделать. Я не хочу ничего знать, я хочу надеяться.


Наташа

Доктор говорит мягко, словно извиняясь.

– Мы не потому запрещаем, что мы против. Так-то гуляй те, пожалуйста. Но вы приезжаете раз в месяц. А у нашего пер-

сонала, к сожалению, нет возможности гулять, брать на руки. Так они лежат спокойно, и хорошо. Вы приезжаете, будоражите их и уезжаете, а мы потом их неделю успокоить не можем. Они чувствуют, что было что-то, а теперь нет. У них же нет такого понимания, что вы ещё придёте.

Палата – в конце длинного извилистого коридора. Я открываю дверь, и меня встречает дикий крик. Такой, что меня отбрасывает обратно в коридор. Крик всё длится. Непонятно, как у кричащего выдерживают голосовые связки.

Это Наташа. Она лежит у дальней стены. На крашеной зелёной стене – огромное, похожее на карту, белое пятно – Наташа ногтями отколупывает краску. С прошлого раза пятно стало больше. В палате пахнет пелёнками и затхлым лекарством.

Наташа кричит. Входит медсестра:

– Вот видите, видите? А до вас она спокойно лежала.

Но я знаю, что Наташа так реагирует на каждого вошедшего. Сажусь на край кровати, Наташа узнаёт меня и успокаивается. Когда я смотрю на Наташино лицо, худое, с резкими чертами и тёмными глазами, в которых никогда, даже если Наташа улыбается, не бывает радости, я чувствую, что она не просто «всё понимает» – большинство наших подопечных понимает речь, – а по-настоящему понимает, что дальше в её жизни ничего не будет.

Когда человек это чувствует, он уходит в себя так глубоко, что видит только настоящий момент: пелёнку, которую жуёт, свои пальцы – и, может быть (не знаю, надеюсь), не осознаёт, что ему плохо. У Наташи не так.

Когда я встаю, чтобы уйти, она кричит.

– Наташа, послушай. Если ты будешь так кричать, меня больше к тебе не пустят. Пожалуйста, не кричи. Ты же меня помнишь. Разве я тебя когда-нибудь обижала?

Недоверчиво смотрит на меня.

– Да, я ещё к тебе приду. Не могу обещать, что скоро, но обязательно приду. А сейчас мне надо уехать.

Наташа слушает.

Отхожу от её кровати. Наташа, приподнявшись на локтях, наблюдает за мной. Напрягается. Морщит лоб. Набирает в грудь воздуха и кричит.

Слышу, как за дверью медсестра говорит кому-то:

– Да ничего, сидит рядом с ней, а та всё равно орёт. Я снова сажусь на кровать.

– Ничего-то они, Наташа, не понимают в наших отношениях. Ты не веришь, что я ещё приду?

Я рассказываю Наташе, как я буду ехать на поезде день, второй, третий, как за окном будут реки, поля, леса, утро, день, вечер, ночь. И приеду на край света, во Владивосток. А потом сяду на обратный поезд и снова поеду долго, долго, но уже домой.

Я говорю медленно, слегка покачиваясь в такт словам, и сама чуть не засыпаю.

Наташа непонятно смотрит на меня и молчит.


Н.Н.

1.

Система калечит не только тех, о ком призвана заботиться, но и тех, кто в ней работает.

Мы приходим в детский дом с убеждением, что нянечки всё делают неправильно, что если кто и знает, как надо, так это мы. После работы мы часами обсуждаем, что сегодня сделала или сказала та или другая нянечка, и в лучшем случае смеёмся, а чаще – возмущаемся.

Мне случалось ненадолго заменять нянечку в своей группе, и я знаю, что это за работа. Как можно требовать от нянечки, чтобы она всё делала «правильно», если она одна на 10, а то и 12–13 детей с тяжелыми нарушениями?