– Йа-я-йаааа! – не скрывая приязни, ибо знали, что старый вепрь примет ее на свой счет, а задунайские троглодиты все равно ничего не поймут, вопили подданные Лисимаха, приветствуя свою надежду, незлобливого, смелого и умного престолонаследника Агафокла.
И в улюлюкающем, взлаивающем, взвизгивающем вопле тысяч угасало сдавленное «Ай-яй-яй-аааа!» оборванных, скверно вооруженных азиатов, навербованных Лисимахом количества ради и поставленных в первые ряды. Не доблести ради, а просто жертвенной пищей суровым покровителям поля битв…
А потом Лисимах перекинул через седло ногу и спрыгнул в не очень высокую здесь, всего лишь по колено гоплитам, траву, и навстречу ему, провожаемый сотнями вмиг замерших глаз, шагнул обнаженный по пояс задунайский гет, странно безоружный, зато увенчанный венком из бело-желтых полевых цветов.
Старый обычай, прочно забытый во Фракии Причесанной, но истово почитаемый за Дунаем, надлежало исполнить царю Лисимаху, признанному варварами военным вождем на все время похода. Вот сейчас он произнесет положенные слова, задрав к солнцу всклокоченную седую бороду, а затем сверкнет меч, или кинжал, или топор – что выберет сам! – и тело лишенного жизни рухнет в траву, а душа, торопясь и не оглядываясь на покинутый мир, устремится к подножию скамьи Залмоксиса – просить Большого Деда не обделить своих правнуков удачей в бою на чужой, неправильно ровной земле.
Лучшие из лучших накануне, отчаянно споря, бросали жребий, добиваясь права уйти к Большому Деду, и не один десяток завистливых взглядов жег сейчас спину счастливчику, которому повезло. Еще бы! Как бы ни сложилось нынче, а этот, посланный в Синюю Чащобу, навсегда сядет в пиршественной избе Залмоксиса, а когда Большой Дед решит вылезти в осеннее небо и поиграть силушкой, тот, кто сейчас уйдет, будет одним из спутников его, подающих Стрелку стрелы-молнии, бьющие в бездонный громовой барабан. Немаловажно и то, что семья везунка, и род его, и весь поселок, как бы ни обернулась битва, получит от львиношкурого великана богатые дары, много металла, и тканей, и оружия, и каменьев, приятных для женщин… Много больше, чем может надеяться набить сумку выживший воин, если еще повезет ему не только уцелеть, но и оказаться в числе победителей!..
– Зал-мок-сис-зал-мок-сис-зал-мок-сис! – мерно рокотала толпа, заглушая негромкое моление Лисимаха.
И наконец избранник, улыбнувшись напоследок сородичам, опустился на колени, а фракийский вепрь, сделавшийся внезапно похожим не на Геракла, но на кого-то иного, смутно известного и невыносимо жуткого, потрепал его по плечу и, не глядя, протянул назад мощную, красиво изуродованную львиными когтями руку.
Празднично одетые, закованные в доспехи рабы, почтительно склонившись перед обоими, подали властителю Фракии тяжелую, отполированную дубину…
Взмах…
Впрочем, ни низкого, шмелино-басовитого гула рассекаемого воздуха, ни хрусткого чавканья дерева о кость Селевк уже не расслышал.
Колесница тронулась, и в скрипе громадных, в полтора человеческих роста колес утонуло все, даже тяжелый, слаженный выдох тысяч людских глоток.
И ни один из фракийцев, лишь недавно восхищенно взиравших на златокованое, усыпанное каменьями, двумя дюжинами белых быков влекомое сооружение, способное потрясти не только их неискушенные мозги, но и воображение утонченного эллина, не повернул головы вслед удаляющейся повозке, украшенной золотыми грифоньими крыльями…
– Они варвары, отец, – сказал Антиох, с трудом преодолевая ноющую потребность обернуться и поглядеть на распростертое у ног Лисимаха тело. – Они настоящие варвары, отец! И Лисимах такой же варвар, как они, ничем не лучше!..
– Да, они варвары, – не кивая, согласился Селевк, без усилий сохраняя величественную позу, издавна предписанную шахиншахам Востока, вышедшим поглядеть, как будут во славу их умирать доблестные пехлеваны Азии. – Они варвары, тут ты прав! Но Лисимах не такой же, как они. Он гораздо страшнее…
В высокой тиаре персидских владык, некогда поднятой Божественным из холодеющих рук истекшего кровью Кодомана, последнего Дария державы Ахеменидов, в пышной царской одежде, тщательно отобранной старыми евнухами, помнящими еще времена Грозноглазого Артаксеркса, умащенный благовониями согласно этикету Суз и Персеполиса, нарумяненный и набеленный, с густо насурьмленными бровями, он совсем не походил в эти мгновения на юнана, пришельца с враждебного запада.
Любому, поглядевшему со стороны, стало бы ясно, что время обернулось вспять, и вот: твердо попирая верхнюю площадку славной крылатой колесницы, куда нет доступа никому, кроме шахов Арьян-Ваэджа, страны ариев, и их наследников, блистая и сияя, словно солнечный свет, струящийся в его жилах, увенчанный митрой Кира Великого, объезжает победоносное воинство один из тех владык, что некогда единым движением насупленных бровей потрясали жалко трепещущую Ойкумену, рассылая во все стороны света, от Турана до Юнана, не знающие ни сомнения, ни страха, ни ослушания непобедимые отряды…
Судьба изменчива, но сыны Персиды знают: как бы ни играла она людскими жизнями, но Ормузд, несомненно, повергнет в прах нечестивого Анхро-Манью, и свет восторжествует над тьмой, а день над ночью.
Ибо ночь коротка, а день неизбежен.
Так говорил Заратуштра!
И потому восемь тысяч всадников, с ног до головы залитых сверкающей чешуей бесценных, непробиваемых с первого удара катафракт, вскидывают ввысь тяжкие пики и широкие прямые мечи, приветствуя властелина Азии.
– Хай! Хай! Хай! – кричат «бессмертные», отборная конница Персиды и Сузианы, дети и внуки лучших из лучших всадников, служивших владыкам из славного и, увы, угасшего, исчерпав себя, рода Ахемена.
– Хай! Ха-ай! – выкрикивают они.
И в раскатах клича слышится мерная поступь стотысячных армий, истоптавших в не столь уж давние дни земную ширь; жалобный плач последнего царя Лидии проскальзывает сквозь рев, и бессильные проклятия престарелого мидийского шаха, не удержавшего тиару; тонко отзвякивает в реве скрежет мечей, скрещенных при Фермопилах, и у Саламина, и возле Платей, где, надломившись о юнанское упорство, впервые дала трещину неодолимая дотоле мощь витязей Азии…
– Ха-а-а-ай!
Многие из всадников, чьи лица скрыты забралами, росли без отцов в наследственных башнях Персиды, и крепостцах Бактрианы, и мидийских усадьбах-дасткартах, росли в окружении заплаканных матерей, постаревших до срока, и сестер, чья девичья честь была поругана ворвавшимися в мирный дом чужаками, ведомыми кровожадным дэвом в рогатом шлеме; мальчишки росли, мечтая о мести, и спрашивали кормящихся у их очагов калек, вернувшихся с кровавых полей: как? отчего? почему?.. И старики, нянча обрубки рук, потирая пустые глазницы, рассказывали о том, как иссякала отвага катафрактариев, раз за разом разбиваясь о тесный ряд сияющих щитов, ощетинившихся длинными копьями; о сказочном боевом строе, похожем на стену, рассказывали старики, и в надорванных голосах их стоном возникали странные, незнакомые названия далеких селений и рек: Исс, Граник, Гавгамелы…
В грязи и крови корчилась побежденная, изнасилованная, оскорбленная Азия, и только дети, шмыгая носами, сиротливо копались на пепелищах…
Но дети росли. И становились мужами. И отдавали в починку оружейникам продырявленные на груди отцовские катафракты.
Ибо как ни силен Анхро-Манью, ему не одолеть светлосияющего Ормузда…
Так говорил Заратуштра!
И вот он настал, долгожданный день.
Там, впереди – тот самый строй врагов, сомкнувших щиты, медночешуйный, невероятно ровный змей, сломивший, размоловший, унизивший славу отцов, осиротивший детей, опустошивший Персиду и Сузиану. У пехлеванов зоркие глаза: они способны различить бородатые лица, и многие бороды белы, а это значит, что в поле вышли те, кто еще юнцами убивал Азию и насиловал дочерей ее с позволения безумного Искандера Зулькарнайна, порожденного самим Анхро-Манью и справедливо казненного лучами ясного Ормузда еще до наступления возраста истинной зрелости.
Если сбылась мечта, о чем еще думать и в чем сомневаться?
– Ха-а-а-а-ай! Хай!
Пробил гонг Неотвратимости, расставляющий все по местам, и над стенами Персеполиса, и над башнями Суз, и над усыпальницами Пасаргад, и над храмами Экбатаны, и над высокими шпилями вавилонских дворцов взвились квадратные алые знамена с золотым солнечным кругом в центре, созывая подросших сыновей расплатиться по счетам отцов. Царь Царей Азии, шаханшах Арьян-Ваэджа вновь призвал под свои стяги своих «бессмертных», и бессмертные откликнулись на зов, и пришли сами, и привели легковооруженных кто сколько смог собрать: иные двух-трех, а кое-кто и по пять десятков. Вот они, на том фланге, сведены в скопище, колышащееся, словно утренний туман. Но не им решить судьбу битвы, нет; разве в силах жалкие стрелы и короткие метательные копья причинить хоть какой-то вред бронзовому дэву, сокрушившему хребет коннице незабвенных отцов?.. Исход битвы будет решен ударом тяжелой конницы, неостановимо рвущейся вперед.
И победа, искупающая былые поражения, станет драгоценным даром «бессмертных» Царю Царей, каким бы ни было его изначальное имя. И пусть говорят досужие сплетники, что этот светлоясный бог, возвышающийся на золотой, всем всадникам по рассказам стариков известной колеснице, что шахиншах-де рожден юнанской женщиной от юнанского мужчины. Пусть! Поверить в такое нелегко, но даже если так, то – нет разницы. Ведь Царь Царей, шахиншах Селевк, одет, как перс, и не позвал в поход никого из юнанов, заполнивших своей нечистотой азиатские города; он взял в жены не кого-нибудь, а княжну Апаму, дочь самого Спантамано, знаменитого и несчастного Спантамано, что предпочел гибель примирению с Зулькарнейном. О звезде и слезах Спантамано давно уже поют красивые достаны слепцы на базарных площадях, и в этих песнях герой-пехлеван равен великому Рустаму, жившему в незапамятные времена. Но Спантамано Согдийский был совсем недавно, и еще жива его дочь, плоть от плоти славного отца, и вот, рядом с Царем Царей, едет на крылатой колеснице сын ее и Селевка, соединивший в жилах своих кровь непокоренной Согды и раскаявшегося Юнана… ибо разве нераскаявшийся стал бы восстанавливать храмы Ормузда, разрушенные некогда пришельцами?..