Несвятые святые женщины — страница 38 из 60

– Знаю про то, Захаровна, и вижу, – продолжал Патап Максимыч, – я говорю для того, что ты баба. Правильно говорят: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». Мало ли есть завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном перевернут.

– Да что ты, в самом деле, Максимыч, дура, что ли, я повитая? Послушаюсь я злых людей, обижу я Грунюшку? Да никак ты с ума спятил? – заговорила, возвышая голос, Аксинья Захаровна и утирая рукавом выступившие слезы. – Обидчик ты этакой, право обидчик. Какое слово про меня молвил. По сердцу ровно ножом полоснул!

– А ты горла-то зря не дери, – сказал ей Патап Максимыч. – Молчи да слушай и все в точности исполни. Бог даст, женихи станут к Груне свататься и к дочерям – приданое всем поровну. Что Настасье, что Прасковье, то и Груне… Слышишь? А помрем мы с тобой, весь дом и все добро, что останется, тоже на три доли всем поровну. Помни же завет мой. Не то моим костям в гробу покоя не будет. Не будь Настасье с Прасковьей родительского моего благословения, коли поровну они с Груней не поделятся. Не мое и не их добро, что мы нажили: его Бог ради Груни послал. А теперь вот что, – продолжал он, значительно понизив голос, – на той неделе, накануне Иванова дня, Груня именинница. Возьми канаус, что из Астрахани привезен, сарафан имениннице справь, пуговицы были бы серебряные. Есть там у тебя. И дочерям такие же сарафаны сшей, канауса на всех должно хватить.

Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всем жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было человека, кто бы не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней не чаяли; хоть и немногим была постарше их Груня, они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.

Только что Груня заневестилась, стал Патап Максимыч присматривать хорошего степенного человека, в руки которого без страха можно было бы отдать Богоданную дочку.

* * *

В то время овдовел Иван Григорьич и остался с маленькими детьми на руках. Известно, вдовец деткам не отец, сам круглый сирота. Нет за малыми детьми ухода, не от кого им услышать доброго материнского слова. Горе великое малым деткам остаться без матери. Понимал это горемычный Иван Григорьич, и тоской разрывалось его сердце, глядя на сироток. Тут и хозяйство разладилось. Известное дело, без хозяйки дом, как без крыши. Скорбно и тяжко было Ивану Григорьичу. Как делу помочь? Жениться?

Жениться не мудрость, и дурак сумеет, но как вдовцу найти жену добрую, хозяйку хорошую, мать чужим детям? Где? В каком царстве, в каком государстве? Мало таких.

Как ни прикидывал Иван Григорьич, как ни припоминал знакомых вдов и девушек, ни одной мало-мальски подходящей не отыскалось. До гробовой доски, до белого савана думал бы бедный Иван Григорьич, если бы друг не выручил, Патап Максимыч.

Справив сорочины по покойнице, стал Иван Григорьич из дому по делам уезжать. Еще хуже пошло. Хозяйством у него заправляла Спиридоновна, родственница покойницы, старуха хворая. Хотела бы она с домом справиться – да не умела. Детей любила, но по-своему: в неряшестве Спиридоновна беды не видела, а тумаки, думала она, детям нужны: умнее будут.

Другой хозяйки Ивану Григорьичу негде было взять: родни только и есть, что Спиридоновна, а чужую в дом ко вдовцу зазорно ввести. Не по чину, не по обряду: у добрых людей так не водится.

Заехал однажды Иван Григорьич в Осиповку развеяться беседой с другом. Пора была вечерняя. В передней горнице вся семья Патапа Максимыча за чаем сидела. Обе дочери и Груня были тогда в Осиповке.

Патап Максимыч и Аксинья Захаровна при них завели с гостем беседу, толковали про его трудности. Настя – тогда ей только тринадцать лет минуло – о чем-то посмеивалась с Парашей, а шестнадцатилетняя Груня прислушивалась к речам говоривших.

Попили чай. С громким смехом Настя с Парашей выбежали из горницы на огород, звали с собой Груню, но Груня не пошла. Уселись кумовья за столом, Аксинья Захаровна к ним же подсела с шитьем, рядом с ней Груня с вязаньем.

– Вот и живу я, кумушка, – говорил Иван Григорьич Захаровне. – Один как перст. Слова не с кем перемолвить, умрешь – поплакать некому, помянуть некому.

– Что ты, батька, – возразила Аксинья Захаровна, – детки по родительской душеньке помянники.

– Что детки? Малы они, кумушка, еще неразумны, – отвечал Иван Григорьич. – Пропащие они дети без матери… Нестройно, нескладно в доме у меня. Не глядел бы. Все вроде на своем месте, а не то… Пустым пахнет, кумушка.

– Это так, – пригорюнясь, ответила Аксинья Захаровна, – правду говорят: без хозяйки дом, что мертвец несхороненный.

– Да дом. Пропадай он совсем, – молвил Иван Григорьич. – Не дом крушит меня – сироты мои бедные. Как расти им без матери? Ходит за ними Спиридоновна как умеет, усердствует, да разве мать? Ни приласкать, ни приголубить. У отца в дому, а детям горькая доля. Приедешь из города или с мельницы: дети не умыты, не чесаны, грязные, оборванные. При покойнице разве было так? А без меня иной раз голодными спать ложатся. Спиридоновна – старая, хворая; где ей за всем углядеть? Рада-радешенька до подушки добраться, а работницы народ вольный. Спиридоновна на боковую, они вон, дети-то одни и остались.

И, склонив голову, тяжело вздохнул Иван Григорьич. Слезы в его глазах засверкали.

Пристально глядела на плачущего вдовца Груня. Жаль ей стало сироток. Вспомнила, как сама, голодная, бродила она по чужому городу.

– Жениться надо, кум, вот что, – сказал Патап Максимыч.

– Легко сказать, а сделать-то как? – отвечал Иван Григорьич.

– Надо искать. Известно дело, невеста сама в дом не придет, – сказал Патап Максимыч.

– Где ее сыщешь? – печально молвил Иван Григорьич. – Не жену надо мне, мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне не надо, деток бы только любила, вместо бы родной матери была для них. А такую и днем с огнем не найдешь. Немало я думал, немало на вдов да на девок смотрел. Ни одна не подходит. Ах, сироты вы мои, сиротки горькие. Лучше уж вам за матерью следом в сыру землю пойти.

– Что ты? Христос с тобой. Опомнись, куманек, – вступилась Аксинья Захаровна. – Можно ль так отцу про детей говорить? Молись Богу да Пресвятой Богородице, не оставят. Сам знаешь: за сиротой сам Бог с калитой.

Долго толковали про бедовую участь Ивана Григорьича. Он уехал. Аксинья Захаровна по хозяйству вышла. Груня стояла у окна и задумчиво обрывала поблекшие листья розы. В глазах у нее стояли слезы. Патап Максимыч заметил их, подошел к Груне и спросил ласково:

– Что ты, дочка моя милая?

Взглянула Груня на названого отца, и слезы хлынули из очей ее.

– Что ты, что с тобой, Грунюшка? – спрашивал ее Патап Максимыч. – О чем это ты?

– Сироток жалко мне, тятя, – трепетным голосом ответила девушка, припав к плечу названого родителя. – Сама сирота. Пошлет ли Господь им родную мать, как мне послал? Голубчик тятенька, жалко мне их.

– Господь возлюбит слезы твои, Груня, – отвечал тронутый Патап Максимыч, обнимая ее, – святые ангелы отнесут их на небеса. Сядем, голубушка.

И они сели рядом на диван.

– Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? – внушительно продолжал Патап Максимыч. – Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня. Господь тебя не оставит.

– Тятенька, голубчик, как бы сирот-то устроить? – говорила Груня, ясно глядя в лицо Патапу Максимычу. – Я бы душу свою за них отдала.

Молчал Патап Максимыч, глядя с любовью на Груню. Она продолжала:

– Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же я помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да маменьку, оттого и не познала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу. Ничем не заплатить мне за твою любовь, тятя. Одно только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и маменьку как родных отца с матерью.

– Полно, полно, моя ясынька, полно, приветная, полно, – говорил растроганный Патап Максимыч, – Что ж нам еще от тебя? Любовью своей сторицей нам платишь. Ты нам счастье в дом принесла. Не мы тебе, ты добро нам делала.

– Тятя, тятя, не говори. Не воздать мне за ваши милости. А если уж вам не воздать, Богу-то как воздать?

Припала Груня к груди Патапа Максимыча и зарыдала.

– Добрыми делами, Груня, воздашь, – сказал Патап Максимыч, гладя по голове девушку. – Молись, трудись, бедных не забывай. Никогда, никогда не забывай бедных да несчастных. Это Богу угодней всего.

– Слушай, тятя, что я скажу, – молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, зорко поглядел ей в глаза и не узнал Богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. – Давно я о том думала, – продолжала Груня, – еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать. Как думаешь ты, тятя?

– Ты это хорошо сказала, Груня, – молвил Патап Максимыч, – по-божески.

– Жаль мне сироток Ивана Григорьича, – сказала Груня, – я бы, кажись, была им матерью, какую он ищет.

– Как же так? – едва веря ушам своим, спросил Патап Максимыч. – Нешто пойдешь за старика?

– Пойду, тятя, – твердо сказала Груня. – Он добрый. Да мне не он… Мне бы только сироток призреть.

– Да ведь он старый. Тебе не ровня, – молвил Чапурин.

– Стар ли он, молод – по мне все одно, – отвечала Груня. – Не за него, ради бедных сирот.

– Ах ты, Грунюшка моя, Грунюшка, – говорил глубоко растроганный Патап Максимыч, обнимая девушку и нежно целуя ее. – Ангельская твоя душенька. Стар я, много всего на веку видал, а такой любви к ближнему, такой жалости к малым сиротам не видывал, не слыхивал. Чистая, святая твоя душенька.

– Тятя, тятя, что ты? – вскрикнула Груня.

Богоданная дочка и названный отец крепко обнялись.