Снова вернусь к Джазу, теперь уже чуть подробней. Недавно застал его за чтением, что вообще-то меня несколько удивило. Несмотря на Никуськину опеку, книг тот не любил и в руки брал нечасто, лишь в силу школьной нужды. Хотя и писал вполне грамотно и претензий по линии русского и литературы не имел. От прошлой училки — по известным мне причинам. От нынешней — по неизвестным. Как-то научился исхитряться, я чувствовал. Брал обаянием, возможно, либо способностями фантазировать и играть на опережение. Научился широко улыбаться, обнажая снежного колера зубы на фоне баклажановой кожуры. Ну точно, как делал тот проклятый макак, прописанный на отцовской мушмуле. Но это в хорошем смысле, не подумайте чего. Да и друзьями обзавёлся многочисленными сразу же, раньше, чем закончился первый учебный день в русской школе. Вскоре стал заводилой и лидером, доподлинно знаю, Никуська с гордостью доложилась, всё же там на её глазах происходило.
А по домашней жизни не скажешь. Внимательно-негромкий такой, отточенный в движениях, с улыбкой по обыкновению, но не той, широкой, что вне семьи, а домашней, чуть застенчивой и отчётливо благодарной. Недавно ямочки прорезались слабые, каких ни у кого из его родни совершенно не помню. Едва заметные, чуть выше кончиков губ, когда выкладывает их в задумчивую линию. Интересный, одним словом, пацан получается. Но не совсем пока ясно, к какому человеческому типу относится. И какова изначально психофизика. Наверное, я отдал его в баскетбол именно по этой причине, чтобы внести ясность. На бессознательном уровне. Помнил только, что спорт, он тоже раздевает, как и творчество, но только при высокой степени самоотдачи. Теперь главное, чтобы расти не переставал мой мальчик. Нравственно и в сантиметрах. Хотя и с химией тоже хорошо бы разобраться, что там у него и каким способом расщепляется. Про Никуськину химию понимал всё и давно, с самого рождения. А тут рождение упустил в силу известных вам обстоятельств, так что навёрстываем теперь с божьей помощью.
Так вот, застал за чтением. В руках не что-нибудь, а «Стельки из Песца», отцовский роман, свежепереизданный, в новой обложке, с иллюстрациями в броский цвет. Кажется, я тогда ещё пытался вяло возражать, получив на одобрение макет, прогундосил что-то типа: комиксы, мол, напоминает, а там ведь у меня серьёзнейшая тема поднята, этическая составляющая, нравственный выбор, факт греха, проблема морали, всё такое… А они, помню, в ответ, мол, да-да, само собой, всё вами перечисленное имеется в вашей чудной книге, Дмитрий Леонидович, и даже больше, прихватывается и второй слой, невидимый, так сказать, мы это отлично понимаем, мы же с вами профессионалы, не первый день в искусстве, не сомневайтесь. Но подумайте сами, мимо скучной, неяркой, неживой обложки ваш читатель пройдёт и не заметит, он же, как правило, не в курсе, что там, под обложкой, вами соткан целый мир, наполненная событиями жизнь, в которой бурлят и варятся человеческие страсти. Нет, бывает, и знает, конечно, но далеко не всякий. А так, как мы предлагаем… увидит… подойдёт… рука сама, глядишь, да и потянется… И к кассе, к кассе, рассматривая по пути цветные иллюстрации. И что, неужели нам с вами не нужен такой человек? Этот наш покупатель. Нужен, и мы ему поможем, как умеем. Не надобна ему его половинка? Продадим два раза по четвертинке. Но это к слову, к слову, шутим. И помните, дорогой вы наш автор, читатель тоже имеет все человеческие качества, абсолютно все! Так давайте будем психологами вместе, согласны?
Мне осталось лишь снова вяло согласиться побыть попутным психологом и в очередной раз утереться. Но тем не менее прав вновь оказался не я. Доптираж ушёл влёт, как и было обещано издательскими искусствоведами. И в руки я получил очередной конверт толще своего романа. После этого и обнаружил у себя в кабинете увлечённо погрузившегося в мой текст сына. Он даже не сразу заметил, как я вошёл. Сидел в кресле, воткнувшись глазами в страницу, и продолжал её интенсивно буравить. Дышал при этом так, будто занимался мальчиковым онанизмом. Увидев меня, быстрым движением отложил книгу и, так же молниеносно сменив выражение лица с застуканного на деловое, сразу спросил, без всякого приготовительного перехода в тему. Видно, параллельным курсом варилась в голове ещё и другая каша:
— Пап, а как же у него эта спасительная трава вырастала, если под сценой нету света? У Песца твоего. Листья растений имеют хлороформ, это из ботаники известно, который перерабатывает дневной свет в питательную среду. И тогда растение растёт. А у тебя под сценой темно, как у негра в жопе. — Он улыбнулся хорошо, с двумя извинительными складочками у приямков. — Это так у нас ребята говорят, про негров, не я. Но я про другое, пап. А у тебя всё на этом держится, всё дальнейшее развитие сюжета. Если бы он, допустим, шампиньоны выращивал, то всё бы тогда у него получилось. Был бы урожай. Потому что у них нет хлороформа. Но тогда его бы опустили, Песца твоего. Сделали б обиженным. Манькой. В смысле, петухом. Или замочили бы совсем. Поставили б на перо. У них ведь там всё налажено, да? — Он вопросительно посмотрел на меня, как на серьёзного профессионала, с чьим творчеством наконец столкнулся лицом к лицу.
Я как-то резко ослаб и присел на ампирный диванчик, наш с Инкой любимый, испанского мебельного гобелена. Пружина ойкнула и прогнулась, впустив меня к себе по старой памяти. Не знаю, от чего в этот момент я ослаб больше: от того, что выдал мой пронзительно толковый не по годам индусик, или что на корню разваливалось давно и успешно продаваемое произведение литературы. В смысле, драматургии и сюжета. Из-за допущенной автором непростительной небрежности. И ещё третье соображение, такое же отвратительное, как и первые два. Почему, скажите на милость, по-че-му ни одна редакторская сволочь не заметила такой важной стержневой оплошности? Ну, представьте себе, вдруг мой роман попадает в более-менее интеллигентные руки. По случаю. Например, к школьному учителю. По ботанике. А книжку саму забывает в классе ученик. Скажем, Джазир Раевский. Читать сам-то ботаник навряд ли станет, но пролистнуть на переменке — вполне. И наткнётся. И чего? Позор родителю? Сын за отца не ответчик? Все затраты ума и сердца — курам на смех? Хорошо ещё, что в сериале вообще первая зона, которая общего режима, отсутствует, там всё сразу со второй начинается, со строгого режима, с парника подсобхозяйства. И вообще, как мне объяснил потом продюсер, когда права покупал, некогда на экране му-му тягомотное разводить, о рейтинге нужно думать, о зрителе, о бабках. Чтобы не дать расслабиться ни на миг, никому. Такой уж у нас труд, сказал, адовый. Ненавижу, бля, говно это. Труд, конкретно, или же моё произведение — не уточнил. А я из скромности не поинтересовался.
Но отвлёкся, дальше излагаю. Так вот, странно. Странно оттого, что за годы, пока книга на полке, ни одного читательского недовольства. Ни единого обращения в общество защиты прав потребителей. Ни малейшего язвительного намёка в прессе на несовершенство столь любимого народом и успешно экранизированного романа. Кто же тогда меня читает, Господи? Какой такой терпимый мой поклонник-негодяй? Или ты, Бог небесный, убрал меня в свой охранительный карман, закрыв глаза и поместив предохранительные затычки в уши?
А Джаз? С ним теперь как? С незрелым умником, не ко времени опередившим и события, и самого себя? Не хочу сказать, естественно, что в руках его отрава, но в каком-то смысле имеется элемент нежелательности для подобного раннего постижения взрослой жизни, согласитесь. И элемент этот залетел в его руки непосредственно из моих. «От создателя» — так сейчас говорят. Об этом стоило подумать не спеша. А Джаз между тем решил продолжить важный для себя разговор с отцом, как с автором предмета его последних исследований.
— И ещё, пап, — сын окончательно развернулся в кресле ко мне лицом, — я там у тебя в книжке обратил внимание, что процесс изготовления дури требует особого типа сушки исходного материала. Иначе лист потом ломается и неправильно крошится. А прожилки как раз наоборот — не отделяются, как положено. Это как бы увеличивает объём готового продукта, но не способствует его удельной крепкости. Я правильно понял?
Я открыл от удивления рот. Честно говоря, мне рассказывал о производственных наркоманских ухищрениях один знакомый перец, ещё до Инки, при глубоком совке, после чего и дал курнуть. Я курнул впервые, подержал воздух в себе, как тот советовал, но ничего приятного из этого для себя тогда не извлёк. Потом только мутило в животе и воняло в полости рта. Кайф прошёл мимо, не цепанув за живое. Короче, что осталось в памяти, то и наваял. Мне ж не это важно, не технологические особенности производства. Мне важен сам человек и то, как он меняется в зависимости от нестандартных обстоятельств, насколько готов предать или быть преданным. Или проданным, в обе стороны. А ещё жизнь и смерть. Любовь и ненависть. Горе и радость. Предательство и преданность. Добро и зло. Душа и дух. Душевность и одухотворённость. И наоборот, бездуховность и полное бездушие. В самом человеке. Вот что меня интересует в первую очередь. Я автор. Я литератор. Писатель. Властитель. Наставник и оберег. А мальчик мой дотошный — про то, как крошится лист. Зачем ему всё это?
Джаз тем не менее не успокаивался:
— И ещё. Вот ты там пишешь, что они, урки эти, уже на севере, на строгой зоне, собирались его тоже замочить, если он не будет выращивать коноплю, так? (Я кивнул.) Но зачем он им нужен мёртвый? Какая им от мертвеца выгода? Лучше бы они его попытали, узнали бы, как эту траву правильно выращивать, какие компоненты там, удобрения и всё такое, и стали бы это сами прекрасно делать без него. А потом уже спокойненько могли бы замочить, если надо. Так же лучше, правильно?
Джаз смотрел на меня выразительно-ясными глазами, ярко-белыми вокруг внимательных чёрных зрачков, и ждал ответа на, казалось бы, простой вопрос. И тут я вдруг сообразил, что мальчик мой ни разу за всё его время жизни на новой родине не поинтересовался, как там его семья, не знаю ли я случайно, что и как с бывшим единокровным отцом его Минелем. С мамой, опять же, не помню уже, как её, не выговорю, с безымянной. С двенадцатью невезучими темнокожими братиками-апостолами, в то время от нуля и выше. С прочими