— Если честно, пап, я несколько раз пробовала сама из Джазовых запасов, когда он отсутствовал. Хотела понять, что несёт в себе это занятие. Почему делает всех нас… — она замялась… — всех вас такими беззаботными, смешливыми и голодными.
— Ну и что, — насторожился я, — разобралась?
Это была совершенно новая тема, к которой я был, честно скажу, совсем не готов. Даже захотелось частично отмотать плёнку назад, чтобы не входить в эту мутную воду, в которой решила пройти омовение моя любимая Никуська.
Но приблизиться и не получилось, поскольку к тому моменту, как я завершил блиц-размышления над увиденным, Ника, обжигая пальцы, втянула в себя последний кусочек дымного удовольствия, вжала горячие конопляные остатки в днище пепельницы (русская бронза, девятнадцатый век, в виде перевёрнутой жокейской шапочки, размещённой на лошадиной подкове: приобретена в антиковом комке на пешеходном Арбате с попутными комментариями, что из квартиры Григория Распутина на Гороховой) и, расслабленно откинувшись на спинку кресла, прикрыла глаза. А потом произнесла:
— Папа, это ещё не всё…
— В смысле? — удивился я. — Не всё сказала? Есть ещё что-то о Джазе?
— Есть, — не открывая глаз, ответила Никуся. — О Джазе и обо мне. О нас с ним. О нас обо всех, пап.
— Ну, так говори, раз есть! — отозвался я, чуя приближение очередного нехорошего послания в мой родительский адрес. Мне всё ещё было гораздо лучше, чем «до» того, и не хотелось ломать новое состояние чем-то малоприятным. Но это малоприятное оказалось ещё более отвратительным, чем я мог себе это представить.
— Пап, я беременна, — каким-то непривычно утробным голосом выдавила из себя дочь. — Тринадцать недель. Это наш с Джазом ребёнок. Мальчик. Минель. В честь его деда из индийского Ашвема. Так хочет Джаз. Так он хотел…
Она всё ещё не решалась открыть глаза, но я увидел, что веки её сжаты до предела, так, что вокруг её Инкиных губ проступили впервые мною замеченные у дочки маленькие Инкины морщинки. По две с каждой стороны. В другой раз я с наслаждением полюбовался бы таким своим новым открытием. Но не в этот. Потому что в этот раз предел терпения, несмотря на энергетический и газовый вброс, был уже надёжно превзойдён. Предательством и подлостью моих детей. И особенно Вероники. Воистину, человек желает правды, пока её не узнает…
Внезапно всё ещё продолжавший витать в воздухе у камина слабый дынный аромат перечной мяты превратился в удушающий углеродный запах жжёного угля, в запах вывороченной из глубины наружу слежавшейся могильной глины и в запах сорной, не просушенной как надо и потому затхлой конопли. Голову сковал резкий обжигающий холод, словно кто-то очень безжалостный и невероятно злой одним коротким движением рванул с неё скальп. Одновременно вокруг глаз и на спине образовался противный липкий пот, медленно устремившийся по телу вниз. Само же тело целиком, без малого остатка, начало как бы медленно вворачиваться в самоё себя, как в невидимую мясорубку, сминая скелет и забирая, затаскивая, вталкивая вместе с ним податливую плоть в распахнутую фиолетовую воронку — туда, где, по обыкновению, саднило и цепляло приступами редкой совести, пустой и безжалостной боли, тщеславного эгоизма, бескорыстного преклонения, быстрых и долгих обид, избыточного похабства, беспричинно тупого и зыбкого страха. Туда же, в эту бездонную, заполненную неразбавленным вакуумом яму, обычно втягивались и полезные наслоения, отдельные от других, включая нередкие удовольствия от мужской и писательской жизни. Всякое прежде случалось, разные выкладывались композиции, от печальных до никаких. Но сейчас снаружи оставался лишь тошнотворный серный дух и застывший в воздухе невесомым истуканом звук последних Никиных слов: «Так хочет Джаз. Так он хотел…»
Это меня взбесило настолько, что я сам удивился тому, насколько тихо и внятно вымолвил то, что вымолвил.
— Вон… — Я встал и повторил это ещё раз, так же негромко и отчётливо. Чтобы не было сомнений и подозрений в шутке. — Вон из моего дома, Вероника… Я не хочу тебя видеть и не желаю, чтобы ты отныне была моей дочерью. Иди и рожай своего чёрного сына Минеля от собственного брата-наркомана. Только помни, что таким его сделала ты. Ты и никто больше. И спасибо тебе, дочь, за это. Большое отцовское гран мерси!
Не сказав больше ни слова, я медленно развернулся и так же медленно направился в сторону лестницы, чтобы покинуть первый этаж и больше не вернуться. Успел лишь заметить, как резко выбелились Инкины пальцы на Никуськиных руках, сжавшись в маленькие Инкины кулачки…
Потом, уже со второго этажа, я услышал, как бухнула брошенная сквозняком о дверную раму входная дверь, как заурчал оборотистый двигатель Никусиного «Рено», как завизжала всесезонная резина, бешено срываясь с тротуарного плитняка, и как потом порывистый ветер разгонял со скрипом и сгонял обратно половинки брошенных незапертыми ахабинских ворот. Я вслушивался в знакомые звуки родного дома, но размышлял в это время о другом. Получается, всей своей проклятой творческой жизнью я не заслужил даже малого — быть продолженным в имени своего будущего черножопого внука. Или, если угодно, слабо-фиолетового, разбелённого кровью моей старшей дочери…
Не буду утомлять вас подробностями о том, как она погибала в тот страшный день. Моя любимая обкуренная девочка, моя Никуська.
Как не раз и не два вылетала на встречную полосу, пока неслась по нашей трассе в город, обгоняя попутный транспорт.
Как бешено лавировала между машинами, мечась из ряда в ряд.
Как пролетала на красный, не видя его и не тормозя.
Как уходила от ментовской погони, презирая и ненавидя всех их, нелюдей в погонах, за то, что пришли незвано и забрали из её и моей жизни Джаза, самого любимого после меня человека, отца так и не родившегося маленького Минеля. И что в придачу забрали у неё меня, её родного отца.
Как выскочила, наконец, на встречку, на полном ходу влетев двигателем в морду стоящего на светофоре страшного железного мусоровоза.
Как в результате столкновения раздался чудовищной силы взрыв и разгорелся огромный пожар.
Как горела в том пожаре моя дочь, Ника, изгнанная мной в тот день из родительского дома.
Как проходила идентификация в морге останков Вероники Дмитриевны Раевской, дочери всенародно любимого писателя Дмитрия Бурга.
Как хоронили мою дочь и опускали собранное по обгоревшим фрагментам её мёртвое беременное тело в тот же востряковский чёрный земляной карман, где лежала наша с ней Инка.
Как убивалась моя калмыцкая белочка, рыдая и теряя сознание по пути на кладбище и обратно.
И как не отпустили из СИЗО находящегося под арестом гражданина России Раевского Джазира Минелевича, сына того же всенародного писателя, для участия в похоронах его сестры-невесты, принимая во внимание обстоятельство, что преступник представляет собой особую опасность для общества. И что в самом ближайшем будущем ему минимально светит двенадцать лет строгого режима даже в случае, если присяжные, находясь под впечатлением последнего слова свидетеля-отца, обретут ангельскую плоть и предпримут все возможные усилия для принятия судом максимально щадящего приговора…
Итак. Что же мы имеем на сегодня? Это если подводить привычный промежуточный итог.
Мы имеем неврастенически подержанного дядьку, всё ещё удивляющего окружающих самим фактом столь длительного присутствия его произведений на полках книжных магазинов.
Мы имеем весьма милого и довольно известного автора, талант которого вовсе не стёрся, а всего лишь впал в творческий анабиоз в силу истинно объективных причин.
Мы имеем законного и в каком-то смысле неуравновешенного отца двух приёмных детей, мальчика и девочки. Мальчик, так незаметно превратившийся в деятельного мужчину в расцвете молодых лет, вскоре отправится отбывать заслуженное наказание на зону, где, вероятней всего, его сделают очередным песцом. В том смысле, что не пропадёт со своими мичуринскими навыками. Если только не найдётся авторитетный отбывающий, которого смутит и озадачит дымно-серебристый колер его песцовой шкуры. Но в любом случае для него это будут годы без прибалтийских шпрот — сто процентов из ста.
Мы имеем восхитительную школьницу-дочь, приёмную, не так давно перешагнувшую тринадцатилетний рубеж, крайний перед критическими четырнадцатью годами. Ну, вы понимаете, о чём я. Не так уж мудрено сообразить, будучи в курсе, каким именно алгоритмом осенило не так давно её приёмного отца.
Мы имеем сверхпожилое животное Нельсон адмиральского кошачьего звания, прожорливое, одноглазое, хитрожопистое, но всё ещё горячо любимое и родное.
Мы имеем отлично оборудованную растениеводческую лабораторию по выращиванию и переработке дури высокого качества, пользующейся неизменным спросом у его владельца в окончательно теперь уже единственном числе.
Мы имеем в активе не только совершенно блистательное литературное прошлое, но и талантливо переизданное и умело допечатанное настоящее как результат неутихающего спроса на него плавно вырождающегося поколения читателей. Это если не говорить о будущем с присущим автору оптимизмом.
И мы имеем виды.
На этом пункте остановлюсь подробней, для чего следует вернуться чуть назад, к тому дню, когда я появился на Фрунзенской, чтобы поискать Никин паспорт для процедуры юридического оформления последствий трагедии. Безутешную Гелочку я в этот день оставил в Ахабино, вместе со старушкой Нельсон, не меньше нашего переживавшей общую беду. В те печальные дни я даже перестал отдирать её от ствола обожаемой бескокосовой пальмы, о который она, пребывая в крайней степени расстройства, беспрестанно точила когти в надежде на расправу. Это если убийцы дочери хозяина ненароком заявятся в наш дом.
Так вот, зашёл в её комнату и стал искать. Долго рыться не пришлось. Паспорт лежал на самом виду, в выдвинутом верхнем ящике письменного стола. Я взял его в руки и открыл. Оттуда на меня смотрела Никуська, тысячу раз прощёная, но всё равно успевшая расстаться с жизнью. Я сунул документ в карман и уже собирался уходить, ехать в собес для получения положенного вспомоществования по факту имевшейся смерти — лишним ни по-какому не будет. Но в этот момент глаз мой лёг ещё на одну бумагу, сложенную пополам, что лежала непосредственно под дочки