Нет кузнечика в траве — страница 18 из 58

Коробку с карандашами старуха припрятала. Баночки с гуашью и акварелью пустели на глазах. Она ждала, когда у меня все закончится и я начну клянчить карандаши, чтобы заключить со мной договор: сначала иллюстрации, потом море. Лала была недобрая и капризная, как ребенок, но по-своему честная.

Когда я выскребла остатки со дна последней баночки, она, издеваясь, придвинула ко мне чистый лист бумаги. Краски больше не было.

На тарелке лежали яблоки и нож, которым старуха резала их на дольки. Я взяла нож и с усилием провела лезвием по руке, чуть ниже локтя, сверху вниз.

Разрез получился небольшой. Я обмакнула кисточку в выступившую кровь и принялась молча выводить волны.

Больно! И кровь подходит для рисования куда хуже гуаши. Капли стекали на юбку, я подумала, что мать оторвет мне голову за испачканный подол. Но что такое боль по сравнению со стуком коробки с карандашами, когда старуха шмякнула ее передо мной на стол и пробормотала: «Чокнутая!»

Могу поклясться, в ее голосе звучало одобрение.

Я победила.

Мне было семь лет.

С тех пор я много раз слышала в свой адрес: «Чокнутая!» Одни произносили это с ненавистью, другие со страхом. Наш дом всегда был окружен дурной славой, и когда дочь Димитракиса появилась в школе, многим хотелось потыкать меня палочкой – проверить, смогу ли я насылать на них бешеных собак, или заставлять покойников выползать из могил, чтобы прижимались по ночам к окнам моих обидчиков и манили за собой, или делать прочие вещи – ну, знаете, о которых дети рассказывают друг другу в темноте, чтобы посильнее испугаться.

К тому же они видели Мину. Моя сестра носилась за ними с проклятиями, стоило кому-то из детей появиться возле нашего дома. Еще она любила сбежать в деревню и приставать там к мужчинам. Она садилась к ним на колени, обхватывала их руками, клала голову им на грудь. Все ждали, не буду ли я выкидывать что-нибудь подобное.

Но я была нормальной. Так все считали до того случая со свадьбой Георгия и Лизы.


Я складываю вещи в рюкзак и выхожу. Андреаса не видно: он еще не вернулся с рыбалки. Но отец может появиться в любую минуту.

Мой путь все равно лежит по утоптанной тропе к дому. Козы приветствуют меня громким блеянием. Их лобастые головы покачиваются, по загривкам стекает шерсть, как седая вода. У коз глаза с горизонтальным зрачком, точно прорезь в пуговице. Я чешу им носы, и они косятся на меня: что ты задумала, младшая дочь Андреаса Димитракиса?

После моей выходки они мне не доверяют. Ведь это я убила обоих козлят.

Отец обожает Луну и Мару. Только и твердит, что подкопит денег и купит еще троих, а кроме того бесхозный участок земли, на котором можно устроить пастбище. На днях я видела, как он листает на крыльце газету и что-то черкает в ней ручкой. Когда отец ушел, я утащила страницу и внимательно изучила его пометки.

Он обводил объявления о продаже коз.

Это может значить лишь одно: у него достаточно денег, чтобы приобрести животных и землю.

Я захожу домой и натыкаюсь на Мину.

– Чего явилась?

Показываю на рот.

– Ты много ешь, – осуждающе говорит сестра. – Мы тебя не прокормим!

Я едва удерживаюсь от смешка.

Мать никогда не давала мне вдоволь еды. Мои руки и ноги напоминали лапки богомола. Мне дозволялось есть рыбу и овощи, но боже упаси попробовать лазанью или питу с сыром. За это мать стегала меня прутом ниже спины, тайком, чтобы не заметил отец, – знала, что не стану жаловаться.

Я привыкла есть мало. Андреас злился – люди твердили, что его младшая дочь чахоточный заморыш – и однажды влил в меня тарелку мясного супа, жирного, как свиная нога.

Меня стошнило ему на колени, едва я проглотила последнюю ложку.

Он не отступался. Пытался взять меня то лаской, то измором. Твердил: «Посмотри на сестру, как она хорошо кушает, разве ты не хочешь вести себя так же?» О нет! Я ни на кого из них не хотела быть похожей.

К тому же воспоминание о следах от прута на моих ягодицах заставляло быть осмотрительной.

Андреас сдался первым.

Следующего своего знакомца, заметившего вслух, что я чрезмерно тоща, он повалил на землю и прижал своей огромной лапой за горло. На что он намекает, спросил отец. На то, что Андреас жалеет еды для родной дочери?

После этого никто не задавал ему лишних вопросов и не отпускал замечаний насчет моего телосложения.

Я сую в сумку фрукты и хлеб. Взгляд Мины прожигает дыру у меня в лопатках. Нужно избавиться от сестры, иначе у меня ничего не получится.

За дверцей холодильника – окорока, колбасы и пахучий сыр в зеленых прожилках укропа. Мать встает в пять утра, готовит не покладая рук, а затем отдраивает комнаты, и снова готовит, и помогает Андреасу в огороде… Весь дом держится на ней.

Пару лет назад ее свалил какой-то свирепый вирус. Неделю мать горела в бреду. Я с ужасом смотрела на градусник, который отец встряхивал с яростью, словно мог вместе с ним сбросить страшного присосавшегося клеща – ее болезнь. Всю неделю он провел рядом с женой, меняя ей белье, бесконечно заваривая чаи на травах, обтирая влажной тряпкой ее пышущее жаром тело. Мать была похожа на чурку, вытащенную из пламени, – заостренная, черная, готовая полыхнуть огнем, который сожжет ее до углей, до пепла.

Андреас отвлекался лишь на коз и в конце концов пустил их в дом – они лежали рядом, как две большие собаки, стерегущие покой хозяина.

За эту неделю дом пришел в полное запустение. Я старалась как могла, и Мина помогала мне. Но там, где у матери был порядок, у нас сохранялась лишь его видимость. Видит бог, мы пытались. Мина хотела заслужить похвалу отца, я – уберечь мать от горького разочарования, когда она придет в себя. И потом, ей ведь предстояло привести все в прежнее состояние. Я надеялась облегчить ее участь.

Но такие старые дома, как наш, признают лишь одного владельца. Мать давно стала его частью, вплелась в ткань его бытия. У домов иное течение времени: они живут дольше, но стареют раньше, чем мы. Мать отдалялась от людей, и, чем дальше она уходила от нас, тем глубже врастала в дом. Так дерево на скале переплетает свои корни с камнями. Чутье заранее подсказывало ей, где начнет протекать крыша и когда нужно вызвать печника, если в дымоходной трубе намечается трещина. Она не чинила, она предотвращала. И дом был благодарен ей за это, как благодарен врачу больной, избежавший операции.

Отец в те дни почти ничего не ел. Он как будто приносил жертву неведомому богу – он, не верящий ни в бога ни в дьявола.

Я смотрела на него и пыталась понять: о чем он тревожится? Любовь ли проснулась в нем или Андреас просто страшится потерять того, кто держит на своих плечах весь наш быт? Умри мать, и все тяготы домашних хлопот легли бы на него.

Отец достаточно красив, чтобы привести в дом новую жену.

Но он не может этого сделать. Мы все отлично понимаем, что это немыслимо.

У нас есть тайны, в которые нельзя посвящать чужака. И здесь не отделаешься комнатой с ключом, болтающимся на связке Синей Бороды. Вся наша жизнь – такая комната.

Я набиваю сумку колбасами и сырами, которые заготовила мать. За моей спиной Мина протестующе шипит. Затем взрывается криком и бросается на меня. Я покусилась на святое! На еду!

Но я не та трехлетняя девчушка, которую она сбросила с качелей. Моя сестра неповоротлива, как груженый баркас, и мне не стоит труда уклониться от нее.

– Стой! Иди сюда! Я тебя побью!

Я показываю ей язык и отскакиваю за стол. Мина носится за мной, затем в изнеможении падает на пол и сучит ногами. Я пользуюсь этим, чтобы вытащить из холодильника еще и банку с йогуртом.

Этого сестра не может перенести.

– Мама! – кричит она. – Отец, отец! Катерина нас грабит!

Топот ее ног слышен на крыльце, затем во дворе, где она распугивает птицу.

Бедная глупышка!

Я раскладываю продукты по местам и выскальзываю из кухни.

Дверь в комнату отца закрыта. Но у меня давно готова копия ключа.

Деньги лежат в верхнем ящике комода – целая пачка, такая толстая, что не умещается в руке. Купюры – в основном двадцатки, но есть и сотенные.

Я знаю, за что он получил их. Все в деревне знают!

Но люди становятся удивительно молчаливы, когда дело касается их выгоды. Самая болтливая старуха из трескучей белки превращается в безмолвную рыбу.

Я возвращаю деньги на место – все, кроме одной купюры – в точности так же, как они лежали, и еще проверяю номер на верхней банкноте. Отец наблюдателен, как старый лис.

В своей мастерской я достаю те двадцать евро, которые стащила у отца. Голубоватый прямоугольник с мостами и стрельчатыми витражными окнами. Бумага подготовлена заранее: тонкая, шелестящая – она обошлась мне в стоимость десяти картин, которые я рисовала до онемения руки.

Отец забирает у меня все деньги, что я выручаю за свои работы. Мне все-таки удавалось припрятывать по чуть-чуть. Он догадался об этом. С год назад вошел в мою мастерскую, сгреб все картины, приготовленные для продажи, и, ни слова не сказав, уехал.

Вернулся Андреас вечером, взбешенный как пес, у которого из-под носа выдрали кость. Все картины швырнул мне на стол.

На следующий день я отправилась в город сама.

– А, Катерина, девочка моя! – приветствовал меня старый Персакис.

В его лавке повсюду звенят колокольчики. У них серебристые птичьи голоса, как и у самого хозяина. Уверена, едва закрывается дверь за покупателями, он принимается болтать с ними, а они отвечают. Когда Персакис умрет, он станет черным дроздом и будет петь песни одинокой вдове, скрашивая ее старость.

– Что ты принесла мне, моя синеглазая малютка?

Я выложила работы на прилавок. Море, море – всегда одинаковое, всегда разное. Мне не удается поймать его душу. Но в моих картинах много света и воздуха – так утверждает Персакис и еще говорит, что я умею показывать сложное простым. Не понимаю, о чем он. Но раз моя мазня заставляет приезжих раскошелиться, пусть будет так.

Старик зашелестел купюрами.