– Дайте! Дайте!
Отец смеется. Пудра выхватывает у него плитку, разворачивает, жадно запихивает в рот и давится шоколадом. По подбородку течет коричневая слюна. Она чавкает и постанывает от удовольствия. До Оли доносится волна приторного аромата.
– А что сказать надо? – притворно хмурится отец.
– Шпашиба!
– Умница.
– А еще есть?
– В другой раз будет.
Оля старается не смотреть на Пудру. Больше всего она сейчас жалеет о том, что они вмешались в развлечение Грицевца и его компании.
Вскочив, Пудра одергивает юбку, машет им рукой, перепачканной в шоколаде, и деловито направляется прочь.
– Ты не сердись, – помолчав, говорит отец. – Уж больно мало у нее радостей в жизни. Никому она не нужна. Шоколада на Новый год у нее не будет, да и вряд ли был когда-то. Эх, горюшко-горюшко…
Оля чувствует, что должна устыдиться, проникнуться трагедией неприкаянной Пудры. Но не может.
– У нас-то семья нормальная, – продолжает отец. – А у нее что? Бабка ведьма, мамаша дрянь. А шоколада я еще куплю, не бери в голову. Ладно, беги.
Мама стоит у плиты, напевает. Босые ноги ритмично переступают по полу – мама танцует ламбаду.
– Ты только никому не рассказывай, – таинственным голосом начинает она, – но кажется, у папы начинает кое-что получаться с его проектом!
– Каким проектом?
– Ну как же! Свиноферма!
Оля столько раз слышала про свиноферму, что от частого употребления смысл этих слов совсем стерся. Она позабыла, что у отца были серьезные планы на их жизнь в Русме; она все забыла, кроме того, что папа угощает шоколадом, припасенным для нее на праздник, чужую девочку.
– Это, конечно, пока не окончательно… Но он нашел, где взять деньги. Люди в него поверили, понимаешь?
У мамы розовеют щеки, прядь падает на лоб, и мама сдувает ее, смешно вытянув губы трубочкой.
– Только никому-никому! – торопливо добавляет она.
Оля машинально кивает.
– Ты бабушку уже покормила? – спохватывается она.
Маму не нужно пускать в дальнюю комнату. С каждым месяцем градус безумия в старухиных речах нарастает. «Зря мы грибы едим так беззаботно», – думает девочка. И еще думает, что когда начнется сезон, она станет проверять каждую сорванную старухой сыроежку – надо только взять в библиотеке атлас грибов.
– Ей папа сам отнес еду.
Надо же!
– А как ты язык обожгла? – подозрительно спрашивает Оля.
– Горячую ложку облизала, – сокрушенно говорит мама.
Оля так привыкла к тому, что любая ее травма – дело папиных рук, что некоторое время сверлит мать недоверчивым взглядом. И вдруг понимает, что мама говорит правду. Она всего-навсего неосторожно дотронулась языком до ложки, только что вынутой из борща. Девочку охватывает такое облегчение, что она слабеет и прислоняется к косяку.
– Котенька, ты чего?
Не объяснишь же маме, что минуту назад для Оли распахнулось окошко в мир, где у мамы может что-то болеть не из-за того, что ее избили. Где у ее обожженного языка нет другого виновника, кроме нее самой.
– Устала в школе…
– Пара недель осталась. – Мама зачерпывает половником борщ. – Потерпи еще немного. Давай, мой руки – и за стол.
Чуть позже приходит папа, и они сидят втроем, болтают о ерунде, как самая обычная семья: отец рассказывает анекдоты, мама смеется, и не потому, что она должна смеяться его шуткам, а потому что анекдоты и в самом деле смешные. Впервые за долгое-долгое время Оля позволяет себе расслабиться. Это очень непривычное чувство. Как будто ты рыцарь, с которого сняли тяжелую броню, и наконец-то тебе легко, но и от чувства беззащитности никуда не деться.
Оля смотрит на оживленного, возбужденного отца и думает, что пусть он скормит Пудре весь шоколад. Она и сама захватит ей завтра что-нибудь из новогодних запасов. Его преображение, как ни крути, началось с этой дурочки. Мама была права: вот он, ключ, который открыл доброту в папином сердце.
На следующий день Оля не успевает осуществить свой благой порыв: на третьем уроке выясняется, что Маня сбежала. Грядет сочинение по литературе, а Пудра панически боится любых проверочных работ.
В школе суматоха: кто-то опять курил в туалете для девочек; третьеклассника столкнули с лестницы; в столовой видели мышь. За окном машут ветками березы, солнце сверкает, отражаясь во влажных листьях. Галдят выведенные на физкультуру пятиклашки, и этот шум действует на Олю, как на волка – вой далекой стаи. Удрать бы! Носиться где душа пожелает! Снаружи бушует весна, а их школа законсервировала в себе самые тоскливые зимние вечера и теперь выдает ученикам по тщательно отмеренной дозе уныния и меланхолии.
– Меня уже тошнит от нашего класса, – бормочет рядом Синекольский.
Бог иногда отзывается на самые неожиданные молитвы. Перед третьим уроком в класс входит завуч. «Елена Игнатьевна заболела, сочинение переносится на следующую неделю».
Дружное «ура», вырвавшееся из тридцати пяти глоток, оглушает бедную женщину. «Кулешова паленой водкой траванулась», – шепчет кто-то сзади. – «А не надо было у Грицевца бутылку отбирать».
Оля с Димкой бегут к своей пятиэтажке, где на чердаке их ждет Аделаида, штопаный плед и драконья шкура, прикидывающаяся ковром. Оля будет валяться с книжкой, Димка – дрессировать свою голубицу, а потом они, может быть, заглянут к Марине, чтобы она сварила им свои знаменитые сосиски, и отправятся до темноты шляться по Яме.
Жизнь так хороша, как бывает она хороша только у детей, которым отменили контрольную.
– А я вот вычитал про голубей, – говорит Димка. – На свободе они живут по три года, а в неволе могут до пятнадцати. Понимаешь ты, что это значит?
Оля не понимает.
– Балда! Это значит, что рядом с человеком им хорошо! Подумай сама, ты стала бы тянуть эту лямку пятнадцать лет, если бы тебе было от жизни тошно?
Оля взвешивает все за и против и признается, что стала бы. У нее мама. Как же не тащить…
– Потому что ты дурочка, – торжествующе говорит Димка. – А птицы – животные умные. Они инстинктами живут.
– Это ты инстинктами живешь!
– Кстати, жрать хочется. Живот бурчит.
– Ну, давай кефир купим и булку. У тебя деньги есть?
Кое-как они наскребают на бутылку кефира и два рогалика. Димка приставляет их ко лбу и мычит, продавщица бранит его за баловство с едой.
Так, дурачась, они добираются до своей пятиэтажки и вваливаются на чердак, толкаясь и едва не падая с узкой лестницы.
Эти двое не сразу их замечают. А Оля не сразу понимает, что происходит. Разум ее охватывает не всю картину в целом, а лишь ее фрагменты: задранную коричневую юбку; светлые волосы, рассыпавшиеся по клетчатому пледу; смятую блестящую обертку от шоколадной плитки и целую плитку, лежащую рядом с коробкой Аделаиды; белое тело, вдавленное в топчан другим, большим и тяжелым.
«А груди у нее и правда разные», – отстраненно замечает кто-то внутри Олиной головы.
На Манином лице знакомое выражение: такое же бывает у Пудры перед кабинетом медсестры в период прививок, когда нужно вытерпеть неприятную процедуру. Она скашивает глаза и видит своих одноклассников.
– Ой! Мамочки!
Мужчина поворачивает голову. С губ его слетает ругательство.
Он перекатывается на бок, быстро подтягивает штаны и пытается застегнуть молнию. Пудра, хихикая, поправляет на себе одежду. На внутренней поверхности бедер размазано что-то красное. Оглядевшись, Маня тянет к себе край пледа и деловито подтирается им.
Она чувствует, что вышло нехорошо. Они с дядей Колей пообещали друг другу, что у них будет секрет. А теперь что же? Секрет лопнул! Из-за этих двоих. Пришли, когда их не звали. Противные, фу! Гадкие! Особенно его дочка. Маня до сих пор не простила ей тот случай на стадионе, когда грубая Оля кричала на Маню и требовала, чтобы та шла своими ногами, а Мане хотелось только лежать в траве, съежившись в комочек, и ждать, чтобы кто-нибудь понес ее на руках.
Ничего, дядя Коля большой и умный. Он что-нибудь придумает. Пусть он выпорет ее, свою красивую капризную дочку. Пусть ударит ее с размаху, всей ладонью, как мама бьет Маню, когда она провинится. Это будет правильно.
Оля с Димкой стоят неподвижно, и Маня, быстро цапнув шоколадную плитку, протискивается мимо них и скатывается по лестнице. Шаги ее звучат в подъезде бесконечно долго, будто Маня бежит вниз с тысячного этажа.
Наконец все стихает. Повисает такая тишина, что слышен шорох крыльев Аделаиды, устраивающейся поудобнее в своей коробке.
Сколько времени проходит? Минута, меньше? Этого короткого времени отцу хватает, чтобы собраться с мыслями. Он выпрямляется и даже улыбается им, словно все они соучастники одной небольшой шалости.
– Лель, ну прости!
Меньше всего Оля ожидала услышать именно это.
– Что вы здесь делали? – хрипло спрашивает она, хотя отлично знает что. Они с Димкой видели это собственными глазами.
Отец с досадой дергает заевшую молнию на джинсах.
– Слушай, девка так страдала по мне, аж текла! Ну не мог я отказать. Ты меня тоже пойми: я ведь мужчина.
– Что?!
Отец разводит руками:
– Сучка не захочет, кобель не вскочит.
– О господи…
– Да она шалава, братцы! Ей-богу! Сама меня сюда привела. Ей не впервые, точно вам говорю. Дмитрий, ну хоть ты меня поддержи! Где наша мужская солидарность?
Он так убедителен, так прост и искренен в своем веселом возмущении, что на несколько секунд Оля теряет связь с реальностью. Кажется, Синекольский вот-вот понимающе кивнет: еще бы не шалава! я бы и сам трахнул ее на нашем чердаке, только вот шоколадки не нашлось.
– Ей четырнадцать лет, – хрипло говорит Димка.
– Да какие четырнадцать! – Отец машет рукой. – Взрослая баба. Титьки – во! Ты видал?
Но два подростка молчат. Ужас и отвращение написаны на лицах обоих. Николай внезапно замечает, как стали похожи эти двое – точно брат и сестра. Прежде он не обращал на это внимания. Плевать ему было на пацана.