Нет кузнечика в траве — страница 47 из 58

Отец оборачивается, пытаясь одновременно ухватиться за спину, и выглядит так смешно и нелепо, что Оля рассмеялась бы, если бы не мамино тело, распростертое на полу.

– …!

Грязно бранясь, он вскакивает, и тогда кнут щелкает снова.

Отец взвизгивает, уворачивается, прикрывается руками. Боль не слишком сильна, все-таки в ее руках не настоящий пастуший кнут, а его имитация. Но отец очень давно не испытывал вообще никакой боли, не говоря уже о столь унизительной.

Вот оно, волшебное слово: унижение! Ради этого Оля тренировалась день за днем и терпела, глядя, как он выколачивает жизнь из мамы.

Ни одно другое средство не могло бы привести отца в такую ярость. Его? Кнутом? Как животное? И кто – его собственная дочь!

– Ах, сука…

Отец наконец выпрямляется. Губы скачут от бешенства. Но в глазах таится что-то еще. Это взгляд мясника, которого позвали прирезать свинью и он оценивает масштабы предстоящей работы.

Эта деловитость очень не нравится девочке. Он должен одичать, взбеситься и сам стать как одуревшая свинья.

– Иди-ка сюда, Оля, – хрипло предлагает отец. – Поговорим спокойненько. Как взрослые.

– Какой же ты тупой! – выпаливает девочка. – Будто баран холощеный!

Лицо отца снова меняется молниеносно и страшно. Он бросается к ней и дергается, когда кончик ремня обжигает его плечо.

– Стой, гадина!

Девочка ударяется всем телом в двери – одна, вторая! – выскакивает наружу, в ветреную ночь, и мчится по Русме, отшвырнув подарок пастуха в кусты. Теперь он будет мешать.

Сначала она слышит только шелест травы, собственное дыхание и мягкое шлепанье чешек по земле. Оля знала, что у нее не будет времени сменить обувь.

Затем к этим звукам добавляется тяжелый топот. Девочка оборачивается и видит высокую темную фигуру, бегущую за ней следом.

Она все рассчитала правильно. Ударь она его палкой, он не одурел бы от бешенства, а вот кнута он ей не простит. Кнутом бьют рабов, а не хозяев.

«Давай, папа! Догони меня!»

Отец не сомневался, что Оля рванет к отделению милиции, и теперь наверняка озадачен.

Девочка бежит пустынными улицами, где закончились все люди. На дорогу вышли фонари. Многие не горят, а просто молча стоят, согнув головы и вглядываясь слепым стеклянным глазом в то, что шевелится внизу.

– Лелька! Игрушку-то свою забыла! На, возьми!

Отец нашел время поднять ее кнут.

Теперь они перешли на трусцу, и это до смешного похоже на вечернюю пробежку.

Улица безлюдна – пока безлюдна. Но что, если из подворотни выскочит шавка и вцепится в лодыжку ей или отцу? Оля запоздало понимает, как много в ее плане прорех: ткни посильнее – и он расползется по швам. А вдруг не собака? Вдруг это будет человек? Сторожа Ляхова, беспробудно пьющего со дня ухода жены, тоска выгонит из дома – а тут Оля с папой! Бегут себе, как марафонцы.

– Слышь! Ей-богу, не обижу!

Оля косит глазом через плечо. Обидит или нет, но только отец ускорил темп. Кнут волочится за ним по траве со змеиным шуршанием.

По небу беспорядочно несутся клочья облаков. На магазине, мелькнувшем слева, со скрипом раскачивается вывеска. Оля ощущает ветер всей кожей, словно в нее летят струи песка, и ее обжигает внезапной дикой радостью – от их ночного бега, и от ветра, и оттого, что она так легко держит дистанцию между ними. Кровь бросается ей в голову. Девочка словно опьянела от того, что наконец-то отхлестала его кнутом. Вспоминая, как он вздрагивал и закрывался руками, Оля беззвучно хохочет в темноте. Она больше не его вещь! Она врезала ему! Врезала!

Это хмельное буйство не изгнать даже страхом.

– Олька! Мать-то умирает! А ты сбежала!

Улыбка сползает с ее лица. Не отвечать ему, экономить силы! Мама не умирает, она жива, жива! А ты беги за мной, папа. Я знаю, ты взбешен куда больше, чем показываешь, и даже больше, чем я могу представить. Это здорово! Значит, пока все идет как надо.

Но когда окраина поселка остается позади, когда большие желтые окна, каждое из которых таило опасность, съеживаются до иллюминаторов пароходика, уносящего по темным волнам ночи Русму со всеми ее обитателями, вдруг случается то, чего Оля боялась.

Шаги стихают.

Обернувшись, девочка видит, что отец замедлил шаг и бредет еле-еле. В конце концов он встает, упирается ладонями в бедра, бросив кнут.

Они на проселочной дороге. Слева поле, справа лес. Луна то выплескивается на грязно-серое небо водянистым дрожащим пятном, то впитывается без остатка в шерстяную рванину туч.

«Только не возвращайся! – заклинает Оля. – Давай! Беги за мной!»

Все ликование, которое опьяняло ее, выветрилось без следа. Желудок полон холодной земляной тяжести. В ней прорастает страх.

Оля отдала бы все, что у нее есть, чтобы не подходить к отцу. Несколько секунд она торгуется с кем-то, кто с насмешливым равнодушием смотрит на нее из ночи. «Возьми у меня все хорошие воспоминания, и Яму возьми, и пусть у меня каждый день болит живот и выпадут все зубы, только не заставляй меня приближаться к нему!»

Но некому принять ее жертву.

Оля поджимает пальцы ног в своих истершихся чешках. Камешки впиваются в подошвы, когда она медленно, с демонстративной неторопливостью, идет к отцу.

Тридцать шагов между ними. Двадцать. Десять.

– Эй, пап!

Он не двигается. Оля шмыгает и сплевывает на дорогу. Половина ее лица кривится, и, подражая Синекольскому, девочка тянет:

– Пап, слушай… А знаешь, что мама говорит?

Молчание.

– Она говорит, у тебя между ног веревочка. Правда?

Кажется ей или нет, но едва заметная тень на земле вздрагивает.

– Ну скажи-и-и! – канючит она. – Раз уж мы взрослые!

Синекольский обучил ее самым непристойным ругательствам, а заодно просветил насчет физиологической стороны дела. Но даже в эту минуту Оле невыносимо повторять отцу то, что говорил Димка. Смешно! – она собирается его убить, но не может обозвать его хозяйство грубым словом.

«Я должна. Иначе он за мной не побежит».

Непроизвольно она копирует Димкину позу перед дракой – широко расставляет ноги, вскидывает подбородок. Верхняя губа вздернута, нос презрительно сморщен. Вместо лица у Оли сейчас одна из шутовских Димкиных масок, которую их русичка Кулешова называет крысиной. «Не смей показывать мне крысу, Синекольский!» Но Оле нужно быть крысой, злобной изворотливой шельмой. Ее маленький зверек щерится и бьет голым розовым хвостом.

– Мама говорит, ты ничего не можешь. Ты не мужик.

В канаве трещат кузнечики. Ветер усилился, он раскачивает сосны, словно пытаясь заглушить оголтелый стрекот. Слева за Олиным плечом – ферма Бурцева. Отсюда ее не видно, но девочка знает, где она, тверже, чем если бы на нее указывала стрелка компаса.

– Ты поэтому ее бьешь, пап? Боишься, она трепать начнет? Ну и правильно. Она уже бабам своим на работе растрезвонила!

Теперь дергается не только его тень, но и тело. Оля нагибается, осененная новой идеей, и, не отрывая взгляда от отца, зачерпывает пригоршню гальки.

– А знаешь что?

Она прицеливается и бросает первый камень. Он попадает точно в его шевелюру и застревает в густых отцовских волосах.

– Женьке Грицевцу тоже расскажу. Завтра же! А он папке своему.

Второй камень шмякается ему под ноги. Третий отскакивает от плеча.

– Все узнают! – выкрикивает Оля, швыряя снаряды один за другим. – Вот дружки-то твои поржут! У Белкина хрен толщиной с комариный! А, пап? Табличку на дом прибьем, чтобы все знали, что ты… – она набирает воздуха, прежде чем выпалить самое запретное слово, – …импотент!

Отец медленно поднимает голову. Их разделяет десять шагов, но девочка читает с такой ясностью, словно они стоят лицом к лицу: все, это конец. Она нарушила табу – произнесла слово, которое нельзя было даже хранить в голове. У отца чужое лицо, и рот поведен вбок, и оттуда, где она стоит, кажется, что это и не рот вовсе, а узкая щель, как в почтовом ящике на калитке. В щели белеет письмо. Это отец написал Оле. Ядовитые буквы разбегутся по ее телу, прогрызут дырки в коже, вползут, точно осы, откладывающие личинок внутри гусениц, и новорожденные буквы, собравшись в слова, сожрут ее изнутри. От Оли ничего не останется, кроме того, чем он нашпиговал ее: «Твоя мама умирает. Это ты виновата».

Он срывается с места так стремительно, что девочка не успевает даже вскрикнуть. В два огромных прыжка отец преодолевает разделяющее их расстояние. В последний момент кто-то невидимый отдергивает Олю в сторону, и волосатая рука загребает воздух в миллиметре от ее плеча.

Отец издает совершенно звериный рык. Он стоит на корточках и рычит, глядя на ошеломленную Олю.

С места они срываются одновременно.

Теперь Олю гонит только ужас. За спиной хрипят, словно у отца на шее затянута веревка. «Не собирался он возвращаться! – осеняет ее. – Он просто хотел отдохнуть!»

Запретное слово, которое она швырнула ему в лицо, вышибло из него усталость. Несколько раз отец оказывается так близко, что она чувствует селедочную вонь. Он не кричит, не зовет ее. Девочка то и дело вырывается вперед, но когда ослабевает, расстояние между ними неуклонно сокращается. Это слышно по его сопению, по топоту, который все громче отдается у нее в ушах.

«Я не успею!»

Едва не пролетев в темноте мимо мостков, Оля в последний миг сворачивает направо – и теперь бежит уже по полю.

Рапс мокрый от вечерней росы, и штаны у Оли тоже разом пропитываются влагой. Земля разъезжается под чешками. Если она упадет…

От отцовского топота содрогается поле. Отец как будто растет с каждым шагом; не человек, а великан преследует Олю. Влажные штаны липнут к ее ногам. Сердце пульсирует неравномерными толчками где-то в горле, уши ломит, словно в них насовали сосулек, и все ближе чужое дыхание за спиной.

Ферма Бурцева похожа на горбы гигантского спящего верблюда. При виде двух амбаров Оля из последних сил отрывается от отца.

«Димка!»

Она едва не падает. Нет, его там не может быть, он давно все закончил и вернулся домой. А если он внутри… Господи, только не дай ему выскочить сейчас, когда о